Только год назад, в мае 1827 года, Бенкендорф разрешил Пушкину приехать в столицу, взяв с поэта слово, что станет «вести себя благородно и пристойно». Князя Петра никуда не ссылали, наоборот, выслали в Москву из Варшавы, где ещё в 1818 году, по протекции Карамзина, определили ему место в особой комиссии. Та комиссия, возглавляемая министром юстиции Новосильцевым Николаем Николаевичем, создана была Александром. Говорили: тайно готовится в её недрах конституция, которую император намерен ввести в России, после того как даровал таковую Польше. Речь, в которой Александр прозрачным намёком об этом сказал при открытии сейма в Варшаве, князь Вяземский тут же, в зале польского парламента, переводил с императорского французского на русский.
В гору подвигалась карьера молодого чиновника, да неожиданно, примерно в ту пору, когда Пушкина отправили в южные края, фортуна изменила и Вяземскому. Пришлось без должности, без места возвращаться восвояси.
Ломали головы: за что? Лишь Карамзин, пожёвывая губами, вслух вспоминал среди домочадцев и близких друзей письма шурина из царства Польского: «Мир начинает узнавать, что не народы для царей, а цари для народов...» На сии выражения Николай Михайлович отвечал: «Дать России конституцию — нарядить какого-нибудь человека в гаерское платье... Россия не Англия, даже и не царство Польское: имеет свою государственную судьбу, великую, удивительную, и скорее может упасть, нежели ещё более возвеличиться. Самодержавие есть душа, жизнь её, как республиканское правление было жизнью Рима. Эксперименты не годятся в таком случае. Впрочем, не мешаю другим мыслить иначе...»
Вот-вот, казалось, князь Пётр готов был сойтись с теми, кто вынашивал нетерпеливые планы переустройства, после того как император Александр своими посулами всех обманул. И к «Полярной звезде» уж примкнул, и на тайные собрания заглядывал. Да соскользнул от членства в тайном обществе, как рыба с крючка. Да мало что соскользнул — высказался в споре определённо и, если всё взвесить, довольно трезво: «Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и если набожная душа отречься от неё не может, но Промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа».
Так, по собственному определению, за ним и приклеилось после двадцать пятого года: «декабрист без декабря». Но, как когда-то налитое в мехи и без употребления изрядно перебродившее вино, Пётр Андреевич продолжал пузыриться: «Полно истощевать мне силы в праздных и неопределённых шатаниях!»
За столом у Перовского Пушкин его «подцепил»:
— Это я тебя сбил на стезю шатанья: гляди, у Алексея — устрицы! Да какие — крупные, со льда. А мы в бирже одну гниль глотали.
— Святая правда, Александр. А всему виной — твоё нетерпение. — Поверх стёкол очков — два острых буравчика.
И у Пушкина глаза чуть прищурились и похолодели — не на моллюсков заморских у Вяземского был намёк. С нынешнего января, как только в «Московском вестнике» появились «Стансы», то слева, то справа — уколы: как ты, Пушкин, мог? А что, сказать в стихах, чтобы нынешний император во всём был подобен пращуру — Петру Великому: «Как он, неутомим и твёрд, и памятью, как он, незлобен», — это, говорите, лесть?
Стычки такие вспыхивали и гасли. Но на душе — как накипь серым жёстким камнем. С Булгарина и Греча какой спрос[32]
? Те любую дохлую кошку станут таскать из подворотни в подворотню, лишь бы тошнотно несло падалью. Обидно, когда укоры — от самых близких. И не потому, что они по праву друзей должны соглашаться со всем, что он напишет. Им другое известно, что нигде не напечатано, а отправлено в Сибирь: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье...»— Вот здесь — то! Здесь — каким когда-то начинал. В «Стансах» же...
Вскакивал, ероша волосы:
— Да что ж я — Вяземский, что ли: для дам — талант, с мужланами — лёд? Я всюду — един! Понимаете? И — там, и — там!..
И здесь сейчас, за устрицами у Перовского, как-то ненароком Вяземский вновь соскользнул на сию стезю, вслух продекламировав:
И, сделав паузу:
— Братья — кто? И —
Алексей перевёл взгляд с Вяземского на Пушкина — бледность выступила на его лице.
— Да, да,