— Жалко нам смотреть на ее страдания. Мы же все видим и слышим, как она охает, стонет, мечется. Лучше самим страдать, чем видеть все это. Она стиснет зубы, глаза закроет и молится по четкам, что вы дали ей. Лежит, перебирает узелки и стонет. И лишь слезки по щекам бегут: от боли, от молитвы — не знаю… Поговорили бы с ней насчет больницы, а?
— Томка, — слышался старческий голосок бабы Сани, — не подбивай нашего батюшку, все равно никуда не поеду. Побойся Бога, не перечь Его святой воле.
И начинала читать Псалтирь, которую знала почти всю наизусть:
— «Камо пойду от Духа Твоего? И от лица Твоего камо бежу? Аще взыду на небо — Ты тамо еси, аще сниду во ад — тамо еси. Аще возму криле мои рано и вселюся в последних моря — и тамо бо рука Твоя наставит мя и удержит мя десница Твоя… Яко Ты создал еси утробы моя, восприял мя еси из чрева матере моея…». Понятно твоей голове? Моя больница — это Господь. И ничего другого мне не нужно.
Баба Саня была неутомимой труженицей не только на земле, которой отдала все свои силы и здоровье, но и дома, и в храме — с того самого дня, как его возвратили людям. Все у нее получалось: и читать, и петь на клиросе, и помогать батюшке совершать церковные требы — крестить детишек, венчать пары, отпевать покойников. Когда ее спрашивали, где она всему научилась, та отвечала кротко: «Моя самая главная школа — это Церковь. Кто туда ходит, кто ее слушает — научится всему, что нужно для спасения души».
— Я еще девчонкой была, а душа моя в монастырь рвалась, — рассказывала она свою судьбу отцу Игорю. — Почему — и сама толком не могла понять. Наверное, пример бабы Груни: жила у нас такая монашечка, матушка Агриппина. Когда их монастырь закрыли, — еще накануне войны, в самом конце 30-х, — она пришла сюда, да так и осталась до самой смерти. Днем работала, а ночью молилась. Она тогда еще молодой была, красивой, многие к ней в женихи набивались, богатые люди сватались, а она так и осталась девицей. Во всем подражала свой покровительнице, святой мученице Агриппине: римские власти ее тоже обвиняли в том, что выступает против замужества и сеет смуту проповедью Христа. А мне хотелось быть похожей на бабу Груню. Ровесницы мои о женихах мечтали, принцах, танцах в клубе, путешествиях по всему белому свету, а меня, наоборот, воротило от всего этого. Вся деревня надо мной потешалась, даже лечить хотели. Матушка тогда убедила: «Я, — говорит, — свой выбор уже сделала, обеты монашеские дала. А в какой монастырь ты пойдешь, когда все кругом закрыто, разрушено, осквернено? Слушай родителей, они у тебя справедливые — это будет твоим послушанием». Я и послушала. Выдали меня замуж за хорошего парня, Васильком звали, от него Томочка наша на свет появилась, а Василька Господь рано забрал. Я ему верной осталась, больше ни за кого не пошла, хотя еще могла наладить полноценную семейную жизнь.
Земная жизнь бабы Сани догорала на глазах родных и близких, а жизнь духовная, наоборот, разгоралась все с большей и большей силой, рвалась из тесной оболочки, истерзанной многими болезнями, скорбями, лишениями. Она не боялась близкой смерти. Она желала ее, почти отказавшись от лекарств, которые стояли на тумбочке возле кровати, и от разных угощений, которыми родные старались поддержать ее убывающие телесные силы, а в постные дни она совершенно отказывалась даже от еды, питаясь лишь просфорой и святой водой. Она жила жизнью уже не земной, а грядущей, вечной, в которую верила без малейших сомнений, желая встречи с главным Источником этой жизни — Христом.
Отец Игорь шел домой, размышляя над тайнами судьбы бабы Сани и крепостью ее веры, родившейся среди безверия, царившего в то время в обществе, среди гонений, насмешек, плевков и издевательств над верующими и Церковью. В этих размышлениях он решил не идти домой коротким путем, мимо своего храма и школы, а околицей деревни, через овраг и маленький хуторок, облюбованный странными поселенцами, — ту саму Балимовку, о которой намедни говорил председатель.
Несмотря на то, что Балимовку давно покинули все прежние старожилы, заколотив окна и двери и побросав свои хатки, место, где стоял этот хутор, по-прежнему пленяло природной красотой, даже поэтичностью. Стройные сосны ограждали хутор от остального леса, а изумительные луга пестрели разноцветьем полевых трав — здесь когда-то паслись стада овец здешних крестьян. Собственно, потому-то хутор так и назывался — Балимовка — от ласкового старинного славянского прозвища овечки «баля».
Так оно и закрепилось за хутором, хотя давно исчезли и овцы, и пастухи, да и сам хутор пришел в совершенное запустение. Если бы не новые обитатели этих мест, не поселенцы, не осталось бы о Балимовке и памяти. Кому она нужна?
Как раз с той стороны, с хутора, до него донеслось тихое, очень красивое пение, дополнившее гармонию уходящего дня:
Мире лукавый, скорбе исполненный,
Коль ты нетвердый, коль несовершенный.
Коль суть не блага твои здесь утехи,
Коль суть плачевны радости и смехи,
Радости и смехи.
Коль неспокойны твои честь-богатства,
Ветр, дым — ничто же. Все непостоянство.