Я помню, как тяжело жил один из талантливых живописцев, Алёша Комаров. Он был членом ЛОСХа, как и его жена Мэтта Дрейфит. До конца пятидесятых он писал всю эту мерзость, но в один прекрасный день — весенняя «оттепель», и друзья принесли ему в подарок книгу, изданную в Германии, о творчестве Павла Филонова. Мэтта, которая знала немецкий, перевела текст о художнике, после чего с Алёшей произошла метаморфоза: он отказался от своих вождей и погрузился в изучение метода Филонова. Мы с отцом много раз бывали у него в мастерской, и он с наивным восторгом показывал свои эксперименты. Чем дальше, тем больше он замыкался, перешёл на шрифтовые халтуры для заводов (кушать-то надо было), тексты плакатов тоже были гадкие, но Алёша пытался себя преодолеть, ночами писал свою живопись, которая выходила не так, как он бы хотел, из-за постоянного раздвоения и усталости. В конце концов, он бросил завод и кое-как стал преподавать, но и тут «жить не по лжи» удавалось с трудом.
Алёша страдал, стал болеть, сходить с ума, пить. Однажды он не выдержал и принёс на злосчастный выставком «другие» работы. Впервые он решился показать своим товарищам по цеху, что он делает в свободное от транспарантов время. Видимо, шок был обоюдный. Если до этого он ещё получал жалкие гроши творческой помощи от живописной секции, то теперь ему сказали, что, наверное, нужно подумать об освобождении мастерской, лучше передать её более достойному художнику.
Насколько я помню, Алёша был фронтовик, человек прямой и партийный, для него смерть Сталина и хрущевская «оттепель» многое поставила с ног на голову, к моменту встречи с Филоновым он уже сложился как художник, перемолка самого себя надорвала его. Справиться с навалившимся культурным грузом он не мог, поговорить было почти не с кем, а в голове, и так не шибко образованной, варилась настоящая революционная каша. Время шло, денег не было, единственным кормильцем стала Мэтта, которая иногда подрабатывала декоратором в театре. Искусство — жестокая вещь, не терпит компромиссов и лжи, но товарищи-художники ещё страшней. Они перестали общаться с Алексеем, писали на него доносы. Он стал изгоем, делился своими мыслями только с близкими друзьями, начались запои, потом случился инфаркт…
Все были заложниками системы и, как только выбивались из стаи, сразу делались изгоями. Попытка стать хоть немного свободней приводила к большим испытаниям. Наши органы не дремали, всех брали на заметку, борьба с формализмом продолжалась, а потому не у всех хватало смелости отказаться от предписанного метода и стать вахтером или кочегаром. Но были и такие. Впрочем, некоторые умудрялись жить, сидя на двух стульях, балансировать «немного влево, а потом опять в строй». Мало кому уже тогда стало ясно, что мы живем с фигой в кармане и что вся наша полусвобода есть сговор со страхом. Как я уже говорила, у каждого был свой путь, каждого осеняло по-своему. Вот и мой отец, в первые годы обучения в Академии художеств им. Репина побывавший в учениках у И. Билибина и К. Рудакова, закончивший курс в мастерской им. И. Бродского, в 1947 году был принят в ЛОСХ по дипломной работе — иллюстрации к «Медному всаднику» Пушкина. Папа был хорошим живописцем и графиком, он здорово писал портреты разных сталеваров и колхозниц, сделал целую серию литографий Федора Шаляпина… Его способностей вполне хватало на журнал «Огонек», от которого он ездил спецкором по стройкам и привозил изображения ударников. Его сотоварищем по тем поездкам был репортер Буковский, отец будущего диссидента Владимира Буковского.