Герта Неменова или, как её называл мой отец, «Герда», при нашей последней встрече-расставании в 1979 году подарила мне малюсенькую круглую японскую коробочку, на её поверхности изображена рыбка. При этом она мне сказала «Ксю, мы, наверное, не увидимся больше, а эта рыбка приехала когда-то со мной из Парижа, и я бы хотела, чтобы она туда вернулась».
Герту Михайловну я помнила с детства, она встречала с нами многочисленные Новые годы, приходила на дни рождения, мы с ней работали в экспериментальной литографской мастерской, я часто забегала к ней на пятый этаж в её огромную комнату с эркером, которая служила ей мастерской в коммунальной квартире.
Она непрерывно курила «беломор» и часто просила принести ей таблетки «кодеина», говорила что мучает кашель. Это, видимо, было не совсем так, но все мы знали её слабости и выворачивались, как могли, в поисках этих волшебных таблеток.
Для меня она всегда была олицетворением парижанки, а с возрастом стала походить на Эдит Пиаф, даже в своих увлечениях молодыми талантливыми мужчинами. Запах «шанели» пробивался сквозь папиросный чад, особый жест прокуренных пальцев поправляет чёлку, очки не носила, прищуривалась, любила изящно одеться и носила шляпки. При этом во всем её облике было что-то от раненной птички. Совсем недавно я узнала, что она дружила с Алёшей Хвостенко (Хвост) и с Родионом Гудзенко. Конечно, все знали о её шести месяцах в тысяча девятьсот двадцать девятом, которые она провела в Париже ученицей Фернана Леже, встречалась с Гончаровой, Ларионовым и Пикассо. Этот Париж она донашивала всю жизнь, те мгновения были для неё глотками свежего воздуха, хотя, будучи дочерью очень известного и любимого властью врача-рентгенолога М.И.Н., она никогда не подвергалась ущемлениям личной свободы. Но почему-то мне всегда казалось, что она чего-то недоговаривала, чего-то опасалась и очень редко показывала свою живопись, которую хранила за огромным шкафом красного дерева.
«Вот эту балерину я написала в Париже, она всегда со мной» — об этих холстах знали только очень близкие люди, а литографии не скрывались и валялись большой пачкой на полу; тут и Ахматовский портрет, знаменитый Гоголь, Марсель Марсо, Чарли Чаплин… Герта рассказывала, как ей удалось познакомиться с Ивом Монтаном в пятьдесят шестом, рисовать его, когда он давал единственный концерт в Ленинграде. Она очень долго не решалась пустить Эсторика к себе, мой отец и Каплан уговорили её. Эсторик буквально вцепился в её рисунки, купил «Гоголя», который вскоре превратился в афишу выставки советских художников в Лондоне.
Из Парижа я посылала ей открытки, иногда звонила, Герта оставалась верным другом моих родителей. Она умерла в восемьдесят шестом и, как я узнала, большинство её работ исчезло в неизвестном направлении… а может известном? Именно этого она боялась всю жизнь?
С моим отцом Анатолия Львовича связывала старая дружба и «халтура» по написанию вождей «сухой кистью». Отец писал лица, а Каплан — пиджаки и мундиры. На всю жизнь запомнила я застолья в его семье, потрясающую еврейскую кухню — фаршированную щуку, сладости, которые готовила добрейшая жена Анатолия Львовича.
Каплан тоже работал «за шкаф», никому в те годы о своей работе над Шолом-Алейхемом не рассказывал, а в литографской мастерской умудрялся прятать свои камни от посторонних глаз. Мастерская эта была крохотулечкой, одновременно в ней работало два-три человека. В те годы она помещалась в тыловой части ЛОСХа, вход в неё был с Мойки. У каждого художника был свой запиравшийся на замок шкаф с полками. Анатолий Львович всегда договаривался с отцом заранее, и они приходили в эту мастерскую одновременно. После того, как Каплан заканчивал свою работу, отец прятал листы Шолом-Алейхема и литографские камни в свой шкаф. Как помню, отец был в дружеских отношениях с единственным уже немолодым печатником, даже рисовал его портрет. Этот печатник — хороший человек — не выдал ни отца, ни Каплана.