Здесь обманчивое начало: красивые пейзажи, музыка Филипа Гласса… А потом музыка замолкает, пейзажи исчезают — и начинается собственно история, которая похожа уже на что-то совершенно другое. Больше на репортаж, чем на так называемое высокое искусство.
Меньше всего рассматриваю «Левиафан» как публицистическое высказывание и уж тем более репортаж. Дело ваше, как на это смотреть, но я вижу здесь совершенно другое. Что касается Филипа Гласса, его музыка обладает огромной силой и выразительностью. Она представляет собой «раму» к нашему фильму и, мне кажется, возвышает эту историю на какую-то значительную высоту. Она словно бы отрывает от земли трагическую и вместе с тем вполне тривиальную коллизию и придает ей некое надмирное звучание. Гласс предлагал написать оригинальную музыку еще для «Елены», но тогда сложилось так, что написанная им уже давно симфоническая музыка была идеальным решением для фильма, и мы договорились поработать над оригинальной музыкой для следующей картины. Так вышло, что наши с ним сроки не совпадали, мы не могли ждать полгода, пока Гласс освободится и сможет заняться работой над партитурой к «Левиафану», и тогда мне пришлось исходить из сочинений, написанных им для других целей.
То есть с Глассом вы так и не встретились?
Нет, к сожалению, пока мы с ним не встретились. Но это только пока, надеюсь. Хотя не так давно, когда мы только приступили к работе над звуком «Левиафана», случилось со мной удивительное происшествие. Я прилетел в Женеву по делам, никак не связанным с фильмом, и в аэропорту у транспортера с багажом увидел Филипа Гласса собственной персоной. Я решил, что это добрый знак и что его музыка точно должна звучать в фильме. Сомнений в этом на тот момент не было никаких, но сам по себе факт, согласитесь, такой редкой встречи только укреплял решимость. Я даже позволил себе сфотографировать его на телефон, украдкой. Чего не делал никогда прежде.
К разговору о знаках. Ведь ваши фильмы практически из них и состоят, в них нет ничего случайного — и одних это восхищает, а других бесит. Но этот перфекционизм, наверное, дается немалой кровью? Я говорю о режиссерском ремесле как таковом.
Я не жалуюсь, но чего стоили три года сомнений и рефлексии, прежде чем окончательно решены были все вопросы, связанные с замыслом. Да и с остальными фильмами бывало непросто. Ты приходишь на свою будущую площадку, где, как ты мечтаешь, будет построен дом — декорация для фильма, — и находишь там вспаханное поле и посаженные ростки будущих акаций. «Видел бы ты себя!» — сказал мне оператор Миша Кричман, когда мы это нашли у оврага в долине на юге Молдавии, где собирались построить дом главного героя для съемок «Изгнания». Глубоко вспаханная борозда, черенки будущих деревьев, которых в помине не было еще три месяца назад… Разумеется, это трудно. Как и любая другая серьезная работа — ни меньше ни больше. Снять фильм — это тяжелая задача, а снять его таким, каким ты его хочешь снять, еще тяжелей. Так сложилось, что «Левиафан» был самым трудным из всех моих фильмов. Он действительно дался нам большой кровью.
Однако потом сидишь с материалом — а это было восемьдесят пять тысяч метров пленки — и размеренно, никуда не спеша, монтируешь изображение, наблюдаешь, как на твоих глазах рождается фильм. И вот что скажу: ничего более полного и настоящего в жизни своей я не испытывал. И потому, когда я делаю кино, другого мотива у меня и нет: просто хочу вновь почувствовать себя счастливым, а жизнь свою — исполненной смысла. Я знаю, что, когда фильм родится окончательно и я увижу его эталонную копию на экране, тут я и пойму, ради чего были все эти муки. Тут же забуду, как было тяжело под Мурманском, на скалистом берегу Баренцева моря, забуду о бессонных ночах в тревогах — и буду помнить только о замысле, который волновал меня до мурашек вдоль позвоночного столба и который стал теперь достоянием зрителя. Невероятное, тотальное, удивительной красоты счастье. Без этого я себя не мыслю. Неужели действительно кино для меня важнее, чем жизнь, как об этом сказал как-то Леша Серебряков?
Вернемся все-таки к вашей эволюции. Раньше в ваших фильмах не было места для актуальности, в «Левиафане» буквально все на нее нанизано — хотя в основе и какие-то вещи вечные, вневременные.