К не говорит ни слова. Ей даже понять трудно – кузен. Кузина. Родственник. Слова красивые, ей кажется, что у них есть присущий только им, особый шик. Она видит подземелье, куда спустился Аладдин и увидел россыпи драгоценных камней. Сияют так, что и без всяких львов и змей ясно: недоступны.
Бабушка Рита и тетя Ивонн. Живут в другой стране. Тетя иногда пишет письма, и, когда К открывает конверт, оттуда выпадает несколько фотографий. Это моя кошечка, это стена, я ее сама перекрасила, это моя другая кошечка. Тетя наверняка хочет, чтобы К ей написала, но она просто не знает, что на это ответить.
К стоит у окна, смотрит на пустой двор. Хорошо бы иметь людей, которые так или иначе принадлежат ей, а она принадлежит им. Стаю, и все в этой
Она смотрит на танцующую в вихре собственных одежд женщину и представляет на ее месте тетю Ивонн. К скоро исполнится одиннадцать, и она ощущает себя древней старухой, морщинистой и серой, как выловленная из реки коряга.
Запас опасных и запретных слов все время пополняется – она ловит их сачком, как бабочек, и прячет подальше. Очень многие слова нельзя произносить при матери, их становится все больше. Все просто не упомнить. А список вроде бы не таких опасных, но косвенно ведущих к опасным, вообще необозрим. Рассуждая логически, работа по сортировке слов со временем должна становиться проще. Список запрещенных становится длиннее, но из этого следует, что список разрешенных укорачивается.
А одно слово настолько радиоактивно, что лежит отдельно, в железном шкафу, законопаченное проклятиями, сердцебиениями, приступами паники.
Как она определяет, какие именно слова никогда нельзя произносить вслух? Вряд ли К может ответить на этот вопрос. Она даже не уверена: а этот стальной пуленепробиваемый сейф… а он и в самом деле существует? Хорошо бы его не было. Все, что в нем хранится, давно умерло. О нем нельзя говорить, предупреждает мама-туча и добавляет: никогда. Никому. Секрет в твоем имени, в темных волосиках над верхней губой. Отбели их пергидролем. Никто не должен знать. Никому – надеюсь, ты поняла? Никому нельзя верить. Они начеку. Они очень хитры: им ничего не стоит сложить два и два, и если не поостеречься, все твои тайны вылезут на свет. И тебе будет негде скрыться, это я тебе гарантирую.
Все понятно и в то же время ничего не понятно. Ну есть такое слово. К знает это слово, понимает, что оно относится к ней, поскольку
Кто-то снял любительский фильм. Этому кому-то день показался особенным. Этот кто-то решил, что именно этот день достоин быть вырванным из череды сменяющих друг друга дней и так же исправно сменяющих друг друга ночей, из всего того, что мы привыкли называть жизнью. Но вот какому-то дню надоела эта тоскливая череда, и он решил сам: меня надо выделить. Хочу похвастаться золотым октябрьским убранством. Пусть запомнят, они такого не видели. Хочу остаться памятью. Наверное, так и было, – но К не запомнила этот день. А могла бы запомнить: вот же она сама, в главной роли. Фильм снят ради нее. Он существует только потому, что существует она. Не было бы ее – не было бы и фильма. Но чувство такое, что она старается выпросить что-то у этого коротенького сюжета, взять взаймы, – потому что К ничего не помнит про этот день. Но ей кажется: если она пополнит свои воспоминания, то поймет еще что-то, чего до сих пор не понимала. Может что-то произойти. Что-то, сама не знает что, но что-то может в ней надломиться или, наоборот, склеиться. Как бы там ни было, это ее день, ее солнечный свет, ее октябрьские листья – золотые медали за терпеливое одиночество. В фильме они так и висят на березах, и в памяти они висят на березах, им не суждено упасть никогда. И день тоже замер, перестал вечереть, перестал торопиться к следующему такому же дню – к целому ряду таких же дней, беззвучно торопящих старость.
Двадцать четвертое октября 1965 года. День сохранился навсегда, можно его смотреть и пересматривать – правда, недолго. Три минуты и сорок пять секунд – К несколько раз делала хронометраж.