Машина, в которой он ехал, была черной, черным же был его костюм и его волосы. Когда она посмотрела на него, он слегка наклонился вперед, чтобы выключить мотор, а когда он выпрямился и снова взглянул на ее, она увидела в молчании, которое показалось ей оглушительным, что глаза у него темно-синие, как море в тени. Тогда она пошла к нему навстречу и остановилась у капота машины. Внезапно она поняла, что случится дальше, это понимание, словно молния, вспыхнуло в ее сознании. Ей показалось, что и он знает об этом, потому что лицо его на мгновение стало неподвижным и напряженным; в глазах была растерянность, словно он ощутил удар, некий неожиданный удар ножом, но не видел, как этот удар нанесли.
Она что-то сказала, и он что-то ответил, – слова были совершенно несущественны, она видела, что он, подобно ей, понимает это; слова были просто переходом, необходимым коридором между двумя помещениями.
Тогда он вышел из машины и приблизился к Элен. Она взглянула на него. Ей стало сразу ясно, что она полюбит его, она ощутила это ярко в своем сознании и почувствовала, как что-то внутри ее сдвинулось, переменилось и расположилось правильным образом.
Она села в машину, и они поехали улицами Парижа посреди летнего вечера, и ей хотелось, чтобы эти улицы, езда и вечерний свет продолжались вечно.
Он остановил машину у собора на Монпарнасе и обернулся, чтобы посмотреть на нее. Это был прямой взгляд, и ей сразу захотелось спрятаться, убежать куда-нибудь. Однако от людей можно было спрятаться и другими, более действенными способами; она выучилась им с тех пор, как уехала из Оранджберга. Она подумала о женщине в поезде, о других людях, которые ей встретились с тех пор. и о тех историях, которые она им рассказала. Она не принимала никаких решений; просто не нужно было, чтобы он знал, кто она такая, и чтобы об этом знал кто-либо вообще – пусть ее знают как женщину, которой она хотела стать, которую она собиралась, выдумать. Не Элен Крейг – Элен Крейг она навсегда оставила позади.
– Знаете, вы не сказали мне, как вас зовут, – сказал он, бережно ведя ее за собой в переполненном ресторане.
– Элен Хартлэнд, – ответила она.
И после этого все стало очень сложным.
Ее зовут Элен Хартлэнд, сказала она. Ей восемнадцать лет, она англичанка. Это имя, имя ее семьи, совпадает с названием деревни, поблизости от которой они жили в Девоне. Это недалеко от побережья, дом смотрит на море, и при нем замечательный сад. Он любит сады?
Ее отец был летчиком, героем английских военно-воздушных сил, погиб в последние месяцы войны. Ее мать, Вайолет Хартлэнд, была писательницей, вполне известной в Англии, хотя романы, которые она писала, теперь вышли из моды. Она жила одна с матерью, которая умерла, когда ей было шестнадцать. С тех пор она жила у сестры матери. Неделю назад она уехала из Англии и, повинуясь порыву, приехала в Париж. Сейчас она работает в одном кафе на Бульварах, живет неподалеку от кафе вместе с одной француженкой, которая работает там же. Нет, она еще не решила, сколько она здесь пробудет.
Все это она рассказала ему за ужином, спокойным, ровным голосом отвечая на каждый его вопрос, осторожно и обдуманно, явно не обращая никакого внимания на передвижения разных знаменитых и модных людей вокруг их стола.
К тому времени они уже говорили по-английски, и ее голос завораживал Эдуарда. Он всегда очень чутко различал акценты; годы, проведенные в Англии во время войны, и его наезды туда в послевоенное время выработали в нем способность определять, откуда родом тот или иной англичанин или англичанка, с такой же точностью, как если бы это был француз. Он знал, что в его собственном выговоре – когда он переходил на английский – вряд ли можно угадать что-нибудь иностранное. В его речи чувствовались следы оксфордской медлительности, а также протяжности, привитой ему Глендиннингом в старших классах перед войной. По произношению этой девушки он не мог судить ни о чем.
У нее была необычная четкость и безупречность дикции – обычно такую безупречность можно встретить у тех, для кого английский – второй язык. Никаких примет местных влияний, при этом образованность, гармоничность, некоторая старомодность и поразительное отсутствие принадлежности к какому-нибудь классу. Он ничего не мог сказать о ее выговоре на основании акцента, фразеологии или сленга, и он ничего не мог сказать о ней самой.
Для человека столь юного она была удивительно сдержанна. Но это не было попыткой произвести впечатление или даже понравиться. Она не кокетничала, не притворялась, что ей интересно, если это было не так. Она просто сидела, хладнокровная, в коконе своей безукоризненной красоты, и, может быть, не замечала, а может быть, была равнодушна к тому, что каждый мужчина в ресторане от двадцати до шестидесяти лет смотрел в ее сторону с того момента, как она появилась в зале.