— Мне нравится то, что вы говорите, господин профессор, — ответила она своим низким, грудным голосом, который всякий раз заново поражал необычной глубиной; все дружно повернули к ней головы. — Я не хотела вам помешать…
— В таком случае налейте мне вина! — прервал ее профессор. — Будем здоровы! И химия, как всякий инструмент, имеет два конца, господин Эштёр, один из коих, рукоятка, обращен к человеку, второй же повернут к миру. Каждый из них по отдельности — бессмыслица. Рукоятка есть всегда рукоятка чего-то, так же как и наконечник есть наконечник чего-то, в противном случае обе части теряют свои основные свойства, то, что делает их рукояткой либо наконечником, иными словами, незамедлительно обращаются в ту самую, не имеющую цели материю, какою они были прежде, до того как человек не назвал их по имени и тем не придал им смысл.
— Что те есть рукоятка химии, господин профессор? — спросил Эштёр.
— Познание.
— А ее наконечник?
Профессор поглядел в окно. Буря утихла, снег медленно, плавно ложился на землю. — Коллега Киш, дайте мне еще стаканчик вина, дабы откровение прозвучало торжественней! — проворчал профессор, — Как видно, ваши коллеги решили сегодня проэкзаменовать меня и с этой целью пожаловали ко мне домой в столь внушительном количестве… Доверху наливайте, коллега Киш, будьте щедрее с мужчинами… За наше здоровье! — Он залпом осушил стакан и громко прищелкнул языком. — Один конец химии, обращенный к человеку, господин Эштёр, есть познание, второй же, повернутый к миру, — не что иное, как созидание, творение. Это понятно вам? У кого на сей счет иное мнение, переводитесь на филологический!
— Разрешите возразить, господин профессор? — спросил Эштёр. — Если бы задачей человека было творение, то возможно ли, чтобы за всю историю человечества, исчисляемую десятками тысячелетий, осуществилось лишь одно-единственное изобретение — колесо, которое взято не из природы и не подражает ей ни по существу, ни по форме?
— Вы ошибаетесь, — мрачно возразил профессор, — есть еще одно изобретение, которое отправляется не от явлений природы и ей не подражает, а напротив, противоречит всем ее законам, отрицает весь наш опыт, глумится над здравым рассудком, приводит в отчаяние фантазию и на каждом шагу препятствует человеку в его стремлении совершенствоваться.
— Понимаю, — кивнул Эштёр, — вы о боге.
Профессор кивнул. — В час слабости мы еще можем нуждаться в нем, — громыхнул он, — но в час нашей силы мы его отринем!
— Когда же это будет, господин профессор? — спросил Эштёр.
— Когда мы научимся творить, — ответил профессор, и нижняя, меньшая часть его лба слегка зарозовела. — И тогда вы, взявшись за рукоятку ваших упорядоченных, классифицированных и суммированных познаний, размахнетесь и обрушите молот туда, где расположились ваши навязчивые идеи. Я же…
Он замолчал, медленно встал и распрямился так, что затрещали кости. — Впрочем, это, пожалуй, не входит в ваш обязательный материал, — проговорил он, зевая, и посмотрел в окно, за которым уже горбатился толстый слой снега. — Продолжайте коллекционировать ваши познания, господин Эштёр, но только не воображайте, что вы навсегда останетесь в односторонних отношениях с ними, отношениях собственника к собственности. Придет минута, когда вы и ваши познания обменяетесь местами, когда не вы будете ими управлять, а они — вами. И тогда вспомните, пожалуйста, о том, что уважающему себя химику более пристойно потерпеть поражение от асимметрического атома углерода, нежели одержать преславную победу в восхвалении царства господня… Прошу зачетные книжки!
— Минуточку, господин профессор! — сказал Эштёр, вскакивая и выпрямляясь во весь свой рост, словно волнение ракетою вознесло его над низменной суетой товарищей, — одну минуту! Если я правильно понял вас, господин профессор, человеческий разум в конечном счете существует затем, чтобы с его помощью изменять жизнь. Но зачем изменять ее?
Профессор опять зевнул. — Затем, что она скучна, уважаемый коллега! — сказал он и вдруг повернулся к Эштёру спиной. — Крайне скучна, да-с!
Студентка сидела за столом дальше всех, так что ее зачетная книжка попала к профессору последней; в дверях гостиной, до которых профессор проводил ее, девушка выронила свой черный портфель; из него выпали круглая, серебристо поблескивавшая пудреница, тюбик помады и шестьдесят четыре филлера — весь ее наличный капитал. Прежде чем профессор успел наклониться, девушка присела на корточки и тонкими, очень белыми пальцами стала торопливо собирать свое имущество с толстого пушистого ковра.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, господин профессор, уже все, — говорила она, подбирая монетки.
— И деньги собрали?
— Да, — ответила она, все еще оставаясь на корточках.
— Не обижайтесь, но сколько у вас было?
Девушка подняла на профессора глаза, молочно-белая шея, выгнувшаяся, когда голова откинулась назад, едва заметно порозовела. — Шестьдесят четыре филлера.
— Все собрали? — спросил профессор.
— Не хватает двух филлеров, — ответила девушка, медленно опуская голову, — Господин профессор, можно спросить вас?
— Извольте.