Затем Грейс попыталась, как иногда проделывала в похожих ситуациях, представить себя пациенткой. «Мне не хватает мамы». Так пациентка-Грейс, женщина тридцати-сорока лет, замужем, с ребенком, делающая довольно успешную карьеру, скажет ей, психоаналитику-Грейс. «Естественно, я люблю отца. И когда он снова женился после смерти мамы, я была за него очень счастлива, потому что переживала, как он станет жить один, понимаете? И я очень хотела наладить хорошие отношения с его женой. Мне снова хотелось обрести мать – это нужно признать, – хотя, конечно же, я знала, что она мне не мама. Но она всегда заставляла меня чувствовать себя так, словно делает мне одолжение. Или одолжение моему отцу – так, наверное, точнее. И при всех прочих равных условиях ей хотелось, чтобы я вообще отсутствовала в их жизни».
Тут пациентка-Грейс начнет плакать, потому что в глубине души знает, что больше она в их жизни присутствовать и не будет. И это правда. А психоаналитик-Грейс посмотрит на отчаявшуюся женщину, сидящую на кушетке, и, возможно, скажет, как же грустно, что ее отец столь категорично отказался от привязанности к единственной дочери. Потом они обе – психоаналитик-Грейс и пациентка-Грейс – немного помолчат, чтобы осмыслить, насколько это все печально. Но в итоге обе придут к единственно возможному выводу: что отец ее – взрослый человек, и он сделал свой выбор. Он может передумать, но переубедить его не получится.
Что же касается жены…
«Она мне не мать, – размышляла Грейс. – Мама умерла, и на этом все. И теперь я глубоко оскорбила мачеху, не сообщив ей, что мой муж не приедет ужинать. Надо было сказать так: „Угадайте, кого не будет за ужином?“» И при этой мысли она невольно улыбнулась.
– Не понимаю, что здесь смешного, – заметил отец, и Грейс подняла на него глаза.
– Совершенно ничего, – ответила она, снова погружаясь в свои мысли.
«Нет, родителей мы не выбираем, и да, мы должны – действительно должны – бережно относиться к тем, кто у нас остался, потому что кроме них у нас никого нет». А не это ли она делала по крайней мере несколько раз в месяц в течение нескольких лет с того самого дня, когда ее отец пригласил Еву Штейнборн на ужин в ресторан после концерта, где исполняли «Четыре последние песни» Рихарда Штрауса? И все же за все эти годы она ни разу не почувствовала ни малейшей теплоты со стороны Евы и не ощутила ни малейшего проявления интереса к себе или к Джонатану. «И все же я возвращаюсь, – размышляла она, – всегда исполняя свой долг и полная надежд на лучшее».
«Какая глупость с моей стороны».
И тут, пока отец по-прежнему сердито глядел на нее, а Ева убирала со стола массивную лишнюю тарелку, причудливо свернутую салфетку, столовое серебро и неимоверно тяжелые бокалы для вина и для воды, Грейс вдруг подумала, что вполне может прямо сейчас уйти, наплевав на все. Или же выразиться подобно тем недовольно уходящим знаменитостям, которые, надув и без того накачанные губы, заявляют: «Как же мне все обрыдло». Но эти слова так и не прозвучали. Вместо этого она произнесла:
– Папа, что-то не так. Мне очень страшно.
Или нет, минутку: может, ей только хотелось так сказать. Может, она лишь собиралась это сказать, когда резкий звонок мобильного телефона из недр ее кожаной сумочки возвестил о малейшей вероятности спасения. Забыв обо всем – об отце, о выдержке характера, – Грейс сорвала сумочку с плеча и наклонилась над ней, лихорадочно вытаскивая оттуда кошелек, блокноты, бумажник, авторучки, айпад, который уже несколько месяцев не слушала, ключи, пропуск на экскурсию с классом на Эллис-Айленд, который все забывала вернуть, визитную карточку скрипичного мастера, которого Виталий Розенбаум рекомендовал, чтобы тот заменил инструмент, из которого Генри «вырос», на скрипку большего размера, – и все для того, чтобы ухватиться за тонкую соломинку надежды. Она, наверное, походила на животное, лихорадочно выискивающее пищу, или, возможно, на киногероя, у которого осталось несколько секунд, чтобы обезвредить бомбу, но она, возможно, не смогла бы остановиться, даже если бы захотела. «Не сбрасывай вызов! – лихорадочно твердила она. – Не смей сбрасывать вызов, Джонатан!»
Затем она вцепилась в аппарат, вытащила его наружу, словно жемчужину из морских глубин, и, моргая, уставилась на него, потому что дисплей показывал не стетоскоп, который она вопреки всему рассчитывала увидеть. (Да и как? Разве что Джонатан вернулся домой, достал запрятанный мобильник из прикроватного шкафчика и позвонил ей.) И не неизвестный номер из зоны Среднего Запада («Какой же я идиот! Где-то телефон посеял!»). На дисплее высветилось: «Полиция Нью-Йорка. Мендоза», – разумеется, самое раздражающее и неуместное из всего, что могло быть раздражающим и неуместным в теперешней ситуации.