У пристани уже было полно народу, ожидавшего пароходы снизу и сверху по Каме. Народ разношерстный, в основном старики да бабы с малыми детьми, тут и там опять сновали подвыпившие калеки. На лавках в зале ожидания теснились люди. Одни, сидели, другие лежали, спали на полу, на скамейках. Однорукий мужик зажал между колен буханку по-деревенски испеченного хлеба и левой рукой ловко отрезал ломоть. При виде разрезанной буханки у Рудика к горлу подступила тошнота, почти так же, как тогда, в голодном Ленинграде. Василий тоже слегка пошатнулся, и на осунувшемся его лице заблестели жадные глаза. Мужик завернул буханку в темный платок и положил рядом, на большой узел, а сам аппетитно жевал ломоть. Василий сел на краешек дальней скамейки и достал из портфеля мандолину. Руки его не слушались и тряслись. Мандолина дрожала, мелодия получалась такая фальшивая, что петь под нее просто невозможно. Но цыган все равно подтолкнул вперед Рудика.
В общем, шуме, гаме и топоте совсем не было слышно, как дребезжала мандолина и жалобный детский голос тянул слова песни. Некоторые все же повернули голову, но остались безучастными. Другие вроде бы не видят и не слышат. Никто не разжалобился, никто ничего не подал. Рудик пел, превозмогая самого себя. В конце концов оборвал песню чуть ли не на полуслове. Подошел к Василию, взял у него мандолину и положил обратно в портфель. Однорукий мужик, приклонившись к узлу, уже спал крепким сном, и ничто, казалось, сейчас его разбудить не может. Василий сидел и не знал, что делать дальше, только смотрел на людей печальным взглядом и словно просил их о чем-то. Так со стороны может смотреть только очень голодный и забитый зверь, готовый исполнить любую прихоть окружающих. Василий медленно поднялся в рост и, видимо, приготовился протянуть руку, попросить у людей милостыню. Но вдруг послышался гудок парохода. Народ словно взорвался и ошалел, все вскочили со своих мест и потащили мешки, узлы, чемоданы. Василий с неожиданной ловкостью подскочил к спящему однорукому мужику и быстро схватил платок, в котором был хлеб. Опираясь на палку, он влился в толпу, и поток вынес его к выходу, а там дальше на улицу. Рудику было не пробиться за ним. Захотелось очень громко закричать на старика, чтобы он одумался и бросил немедленно этот платок с буханкой хлеба. В это время от шума и топота проснулся однорукий мужик и отчаянно, прямо душераздирающе заорал:
— Караул, ограбили! Держи вора!
Рудик уже был на улице и бежал к Василию. Тот, выбиваясь из сил, трусил в сторону от причала, постукивая палкой по мостовой.
— Держи вора-а! — уже орало несколько голосов.
Конечно, Василия увидели и уже бежали вслед за ним. Тогда старик бросил платок с хлебом на землю и повернул в другую сторону. Рудик еле успел догнать его, но тот резко приказал:
— Беги, Рудька, на пароход! И айда в Оханск!
— Нет!
— Беги, я тебя разыщу! — И он больно толкнул Рудика вперед.
Большая толпа уже толкалась у причала, ожидая посадки, чтобы ринуться на прибывший пароход очертя голову. Другая толпа, поменьше, настигла Василия и окружила кольцом.
— Сволочь!
— Ворюга!
— Бродяга бездомная!
Цыгана крестили на чем только свет стоит, самыми отборными ругательствами, какие только есть.
— Чего с ним церемониться, задницей его о мостовую! — кричит какой-то самый озлобленный мужик.
— Нельзя! Это самосуд! — возразил кто-то.
— Не качай права, сами знаем! Сади того жопой на кирпичи, вот и весь приговор!
Толпа распалялась. Потом вдруг разом ахнула и расступилась в стороны. Василий нелепо сидел на мостовой и тяжело опирался на обе руки. Рядом из порванного портфеля торчала истоптанная и сломанная мандолина.
На причал уже перекинули трап, и, загудев на разные голоса, затопав ногами, толпа ринулась по сходням на пароход, началась давка. Кольцо вокруг Василия уменьшалось, люди побежали к дебаркадеру. Но кто-то еще истошно орал:
— Где-то тут евонный напарник, чернявый цыганенок такой… Лови его, гаденыша!