– Да, то, что я догадался, достойно удивления; но что же ты хочешь, Филипп? Я самый любопытный человек на свете, и, когда что-нибудь возбуждает мое любопытство, я начинаю искать; притом я всегда необычайно удачлив в поисках; вот я и обнаружил, что твой отъезд – притворный, с чем тебя и поздравляю.
– Притворный? – воскликнул пораженный Филипп.
Старик подошел поближе, дотронулся до груди молодого человека пальцами, костлявыми, как пальцы скелета, и доверительно произнес:
– Клянусь честью, я убежден, что, не пустись ты на эту уловку, все вышло бы наружу. Ты вовремя спохватился. Может быть, завтра было бы уже поздно. Поспеши, дитя мое, поспеши.
– Сударь, – ледяным тоном отвечал Филипп, – уверяю вас, я не понимаю ни слова, ни единого слова из того, что вы изволите мне говорить.
– Где ты припрячешь лошадей? – продолжал старик, избегая прямого ответа. – Кобыла у тебя очень уж приметная: берегись, как бы ее не обнаружили здесь, когда сам ты, по общему мнению, будешь уже… Кстати, куда ты якобы собрался?
– Я еду в Таверне-Мезон-Руж, сударь.
– Хорошо, очень хорошо. Ты едешь якобы в Мезон-Руж. Никто ничего не узнает. Да, но только… Все-таки веди себя осторожно: на вас обоих устремлено столько глаз!
– На нас обоих? О ком это вы?
– Видишь ли, она так порывиста… – продолжал старик, – ее горячность может погубить вас. Берегись! Будь благоразумнее, чем она.
– Нет, право слово, – в глухой ярости вскричал Филипп, – вы, сударь, потешаетесь надо мной, и, клянусь, это бессердечно с вашей стороны, это дурно; видя, что я в горе и в раздражении, вы толкаете меня на забвение сыновней почтительности.
– Ну, почтительности я от тебя больше не требую: ты уже достаточно взрослый, чтобы улаживать наши дела, и справляешься с этим так ловко, что я сам проникаюсь к тебе почтением. Ты у нас Жеронт, а я Шалый[143]
. Оставь же мне адрес на случай, если мне надо будет переслать тебе какое-нибудь срочное сообщение.– В Таверне, сударь, – сказал Филипп, решив, что старик наконец-то образумился.
– Да ты надо мной смеешься! В Таверне, за восемьдесят лье! Ты вообразил, что, коль скоро мне захочется подать тебе срочный совет, я буду насмерть загонять гонцов на дороге в Таверне, и все ради правдоподобия? Полно, я же не прошу, чтобы ты указал мне свой дом в парке: я понимаю, моих посланцев там могут выследить, мои ливреи могут узнать, но выбери какой-нибудь третий адрес в четверти часа пути от своего убежища; что ж, разве у тебя недостанет воображения, черт побери? Тот, кто так искусно улаживает свои любовные дела, как ты, доказал свою сообразительность!
– Дом в парке, любовные дела, воображение? Сударь, мы играем в загадки, но разгадкой владеете вы один.
– Второго такого скрытного чудовища свет не видывал! – с досадой вскричал отец. – Никогда не видел, чтобы кто-нибудь запирался с таким обидным упорством! Можно подумать, ты боишься, что я тебя выдам. Забавно!
– Сударь! – вне себя простонал Филипп.
– Ладно, ладно! Оставь свои тайны при себе, а тайну своего местопребывания оставь в егермейстерском доме.
– Я, по-вашему, жил в егермейстерском доме?
– А тайну своих ночных прогулок вверь попечению двух своих очаровательных подруг.
– Мои ночные прогулки?.. – бледнея, прошептал Филипп.
– А тайну сладких, как мед, поцелуев дари цветочкам и росе.
– Сударь, – взревел Филипп, пьянея от неистовой ревности, – извольте замолчать!
– Будет, будет, я только напоминаю тебе твои же дела. Я ведь сказал, что мне все известно! А ты в этом сомневался? Черт возьми, мог бы сразу мне поверить. Твоя близость с королевой, твои попытки, что были встречены столь благосклонно, твои прогулки в купальню Аполлона – да это счастье и довольство для всех нас! Так не бойся меня, Филипп, доверься мне.
– Сударь, вы внушаете мне ужас! – воскликнул Филипп, закрывая лицо руками.
И в самом деле, несчастный Филипп испытывал ужас перед человеком, который выставил на обозрение все его раны и, не довольствуясь тем, что обнажил их, беспощадно разбередил их и углубил. Да, он испытывал ужас перед человеком, который приписывал ему счастье его соперника и, воображая, будто льстит ему, нещадно терзал его этим чужим счастьем.
Все, что барон узнал и о чем догадался, все, что злопыхатели приписывали г-ну де Рогану, а люди, лучше осведомленные, г-ну де Шарни, – все это старик отнес на счет своего сына. Он полагал, что королева любит Филиппа и что Филипп мало-помалу украдкой возносится к самым высотам королевских милостей. В этом и заключалось полное довольство, от которого вот уже несколько недель росло брюшко г-на де Таверне.
Завидев эту новую трясину бесчестья, Филипп содрогнулся при мысли, что в нее толкает его единственный человек, который должен был бы не меньше его дорожить честью семьи. Удар был настолько жесток, что он застыл, оглушенный, не находя слов, меж тем как барон с небывалым пылом продолжал молоть языком.