Мы поехали на Выставку, в чайхану. Горячий зеленый чай отогрел Нору, она перестала кашлять, как-то подобрела и погрустнела, была нежна со мной, гладила мою руку, но я все время чувствовал в ней какое-то отчуждение. И что-то слишком уж часто она стала говорить о своем одиночестве в Москве… Это особенно больно царапало. Она одинока, будто меня и нет. Будто я не сижу рядом.
Я ее провожал, мы подошли к дому, где на втором этаже светилось окно строгой хозяйки. Нора остановилась. Ей явно не хотелось туда. Мы снова и снова ходили взад и вперед по Рождественскому бульвару, молчали.
Было часа два ночи, когда мы вернулись к ее подъезду, она протянула мне руку, я приготовился пожать ее — обычное рукопожатие, никаких нежностей, своего рода протест против ее сознательного отдаления от меня, — и вдруг она приблизила меня к себе, я увидел ее глаза, ей хотелось плакать, но она сдерживалась, она быстро поцеловала меня — так, будто прощалась, и оттолкнула. Будто прощалась — вот что я запомнил… А может, другое. Может, просила прощения. За что?
Я говорил себе и ей: «Мне ничего не нужно, только твое присутствие в моей жизни, постоянное, каждодневное, только твое присутствие, больше ничего».
Но что значит — присутствие? Звонки, гулянья по бульварам? Раз-два в месяц, когда родителей нет, приход ко мне? Я понимал, что так тоже невозможно. Но что я ей мог предложить, к чему был готов?
Как-то раз она зашла ко мне домой, опять все было хорошо, и она была своя, простая, без фокусов, и в этот день, пожалуй единственный во второй ее приезд, я испытывал с ней всю полноту счастья и умиротворения.
Потом она снова исчезла. Теперь уже причина была другая: институт. Нечеловеческие нагрузки, невероятные задания, анатомия, морги, бог знает что… Можно было подумать, что она не в Первом медицинском учится, а в какой-то академии.
С другой стороны, она способна к преувеличению, но не ко лжи, и потому я понимал, что действительно она много занимается, что существует еще какая-то зависимость от той женщины, у которой она живет, все это было понятно… Но каждый раз наши встречи срывались, что-то пробуксовывало, исчез тот стремительный, поглотивший нас обоих в прошлом году темп, в котором ни паузы, ни отсрочки были немыслимы.
Наконец мы договорились твердо и окончательно. Она придет, и мы поговорим с ней.
Она пришла точно, почти минута в минуту, ее точность даже испугала меня.
И опять, как тогда, зачехленный портретик, к которому я совершенно потерял интерес, бутылка вина, новенькая пластинка, магниево блестящая под иглой проигрывателя.
Вяло пила чай, от вина отказалась; прокручивалась, проигрывалась пластинка, звук был сильный, свежий, но казалось, что она крутится вхолостую, не поднимая, не завораживая, а просто механически производя сложный, тщательно соркестрованный звук, плывущий мимо глухих огрубевших ушей. Я пил один, быстро хмелея, самоожесточаясь. Сочтя, что выпил достаточно, я обнял ее, стал как-то нарочито грубо целовать, был нетерпелив, настойчив, а она и не отвечала мне и не сопротивлялась.
Во всем этом было что-то оскорбительное, словно я был ей чужой; она то противилась, то готова была уступить, словно безропотно выполняя какой-то долг.
Неясное подозрение родилось во мне, еще не оформившееся, слабое, готовое рассыпаться при первом же звуке. Бледнея, еще не веря, что скажет твердо, окончательно, безоговорочно «нет» и тем самым даст мне возможность дышать, любить ее, надеяться на продолжение, я словно во тьме брел, словно свет погас, и только она одна могла его включить: одно движение, одно твердое, как щелчок, слово, и все станет на свои места.
— Но мы же договорились друг другу только правду, только правду, — повторял я, сам чувствуя свою жалкость, но это было неважно сейчас, важен был только ее ответ, причем именно тот, на который я рассчитывал, несущий надежду.
Мое учащенное сердцебиение, тихий мой, неожиданно вкрадчивый голос:
— Ну скажи, скажи.
И сказала тихо, пересохшими губами, без голоса:
— Ничего не было… Не было… Но…
— Что — но?.. Ну скажи, скажи…
— Я, наверное, выйду замуж.
— Поздравляю, — грубовато, как бы с иронией говорю я и не слышу себя, а вижу только ее остановившиеся губы. И не слыша себя, не видя ее, тем же шутовским тоном добавляю: — За кого же?
— Ну, ты узнаешь, узнаешь.
— Нет, сейчас, я хочу знать. Кто он?
— Зачем тебе это?.. Я не могу больше жить, на каждом шагу ощущая бесприютность и одиночество. Тебя по-настоящему не волнует моя судьба. Я ведь много думала. Ты не любишь меня.
— Наступление — лучшая защита, — неожиданно успокаиваясь, говорю я. — Ты сама не веришь в то, что говоришь, да и зачем тебе аргументы, ты лучше скажи кто. Ну чего ты боишься? — И вдруг дикая мысль приходит мне в голову: — Администратор, что ли?
Она изумленно усмехнулась.
— Ну так кто же? Ну не тяни. Кто, я спрашиваю.
Я приблизился к ней, увидел совсем рядом ее темные глаза, глядевшие участливо и отчужденно, будто из дальней какой-то дали.
— Хорошо. Я скажу тебе… Никитин.