Читаем Озноб полностью

стекается на празднество народ.


О славный день, твои гуляки буйны.

Я на себя их смелость не беру.


Ты для меня — торжественные будни.

Не пировать мне на твоем пиру.

А в публике — доверье и смущенье.

Как добрая душа ее проста.


Великого и малого смешенье

не различает эта доброта.


Пока дурачит слух ее невежда,

пока никто не видит в этом зла,

мне остается смутная надежда,

что праздники случаются не зря.


Не зря слова поэтов осеняют,

не зря, когда звучат их голоса,

у мальчиков и девочек сияют

восторгом и неведеньем глаза.

ЧУЖОЕ РЕМЕСЛО

Чужое ремесло мной помыкает.

На грех наводит, за собой маня.

Моя работа мне не помогает

и мстительно сторонится меня.


Я ей вовеки соблюдаю верность,

пишу стихи у краешка стола,

и все-таки меня снедает ревность,

когда творят иные мастера.


Поет высоким голосом кинто,

и у меня в тбилисском том духане,

в картинной галерее и в кино

завистливо заходится дыханье.


Когда возводит красную трубу

печник на необжитом новом доме,

я тоже вытираю о траву

замаранные глиною ладони.


О, сделать так, как сделал оператор,

послушно перенять его пример

и, пристально приникнув к аппаратам,

прищуриться на выбранный предмет.


О, эта жадность деревца сажать,

из лейки лить на грядках неполитых

и линии натурщиц отражать,

размазывая краски на палитрах!


Так власть чужой работы надо мной

меня жестоко требует к ответу.

Но не прошу я участи иной.

Благодарю скупую радость эту.

НОВАЯ ТЕТРАДЬ

Смущаюсь и робею пред листом

бумаги чистой.

Так стоит паломник

у входа в храм.


Пред девичьим лицом

так опытный потупится поклонник.

Как будто школьник, новую тетрадь

я озираю алчно и любовно,

чтобы потом пером ее терзать,

марая ради замысла любого.


Чистописанья сладостный урок

недолог. Перевернута страница.

Бумаге белой нанеся урон,

бесчинствует мой почерк и срамится.


Так вглубь тетради, словно в глубь лесов

я безрассудно и навечно кану,

одна среди сияющих листов

неся свою ликующую кару.

СТАРИННЫЙ ПОРТРЕТ

Эта женщина минула,

в холст глубоко вошла.

А была она милая,

молодая была.


Прожила б она красивая,

вся задор и полнота,

если б проголодь крысиная

не сточила полотна.


Как металася по комнате,

как кручинилась по нем.

Ее пальцы письма комкали

и держали над огнем.


А когда входил уверенно,

громко спрашивал вина -

как заносчиво и ветрено

улыбалася она.


В зале с черными колоннами

маскарады затевал

и манжетами холодными

ее руки задевал.


Покорялись руки бедные,

обнимали сгоряча,

и взвивались пальцы белые

у цыгана скрипача.


Он опускался на колени,

смычком далеким обольщал

и тонкое лицо калеки

к высоким звездам обращал.


…А под утро в спальне темной

тихо свечку зажигал,

перстенек, мизинцем теплый,

он в ладони зажимал.


И смотрел, смотрел печально,

как, счастливая сполна,

безрассудно и прощально

эта женщина спала.


Надевала платье черное

и смотрела из дверей,

как к крыльцу подводят чопорных,

приозябших лошадей.


Поцелуем долгим, маетным

приникал к ее руке,

становился тихим, маленьким

колокольчик вдалеке.


О высокие клавиши

разбивалась рука.

Как над нею на кладбище

трава глубока.

ХЕМИНГУЭИ

1

В стране, не забывающей Линкольна,

в селе, где ни двора и ни кола,

как женщина, печальна колокольня.

По мне, по мне звонят колокола.


По юношам, безвременно погибшим

на этой победительной войне,

по женщинам, усталым и поникшим,

и все-таки они звонят по мне.


По старикам, давным-давно усопшим,

по морякам, оставшимся на дне,

по мумиям, загадочным, усохшим,

и все-таки — по мне, по мне, по мне.


2


Прекрасен не прекрасной синерамой

тот алчный и надменный материк,

а тем, что бородатый, синеглазый

вдоль побережья шествует старик.


О, эта чистота на грани детства

и равенство с прохожими людьми!

Идет он легкой поступью индейца

и знает толк в охоте и в любви.


К большим ступням он примеряет ласты,

и волны подступают к бороде,

и с выраженьем мудрости и ласки

смеется он, ступает по воде.

О, президентов выборы и крики!


Как там шумят и верховодят всласть…

И все же книги — как над нами книги

неумолимо проявляют власть!


Над миром простирается защита,

защита их отцовской доброты.


Стоит охотник и солдат. Зашита

его одежда. Помыслы чисты.

И, многоопытный свидетель века,

в том звоне различает он опять:

о, не обидь, несчастье, человека,

не смей его у женщины отнять!


В тревоге неумолчной, сердобольной

туда, к вершине солнца и дождей,

восходит этот гомон колокольный,

оплакивая горести людей.

САДОВНИК

Я не скрипеть прошу калитку,

я долго около стою.

Я глажу тонкую калину

по загорелому стволу.


И, притаясь в листве веселой,

смеюсь тихонько в кулаки.

Вот он сидит, мой друг высокий,

и починяет башмаки.


Смешной, с иголкою и с дратвой,

еще не знает ничего,

а я кричу свирепо: «Здравствуй!»

и налетаю на него.


А он смеется или плачет

и топчет грядки босиком,

и красный сеттер возле пляшет,

в меня нацелясь языком.


Забыв в одной руке ботинки,

чудак, садовник, педагог,

он в подпол лезет и бутылки

из темноты мне подает.


Он бегает, очки роняя,

и, на меня взглянув тайком,

он вытирает пыль с рояля

своим рассеянным платком.


Ах, неудачник мой, садовник!

Соседей добрых веселя,

о, сколько фруктов несъедобных

он поднял из тебя, земля!


Я эти фрукты ем покорно.

Они солены и крепки,

и слышно, как скребут по горлу

семян их острых коготки.


Перейти на страницу:

Похожие книги