Мартин отмахнулся — резко взмахнул рукой, отметая чужие резоны. Он — звено, соединяющее ее с матерью, подумала Лианна. Вот почему она не прерывала контактов с ним. Он вызывал из небытия явственный образ Нины, даже пока та была жива — была жива, но угасала. Десять-пятнадцать минут поговоришь с ним по телефону — с человеком, излучающим грусть, любовь, память (пятнадцать минут или дольше, иногда битый час), — и станет тяжелее и легче одновременно, видишь Нину словно бы на стоп-кадре, проницательной и бодрой. Она рассказывала матери об этих звонках и наблюдала за ее лицом, пристально высматривала проблеск света.
Теперь она смотрела на него.
Коллеги Нины настояли, что за всех заплатят. Мартин не сопротивлялся. Он про них все понял. Они держались с опасливой тактичностью, уместной скорее на похоронах государственного деятеля при авторитарном режиме. Прежде чем распрощаться, директор библиотеки взял из вазы на их столике подсолнух и воткнул в нагрудный карман пиджака Мартина. Это было проделано с улыбкой — враждебной или нет, непонятно. Затем директор наконец высказался — возвышаясь над столом, натягивая плащ на свое долговязое тело:
— Если мы в центре, то лишь потому, что вы нас туда поместили. Вот в чем ваша истинная проблема, — сказал он. — Несмотря на все, Америка остается Америкой, а Европа — Европой. Вы ходите на наши фильмы, читаете наши книги, слушаете нашу музыку, говорите на нашем языке. Разве вы можете выкинуть нас из головы? Вы нас постоянно видите и слышите. Спросите себя. Что придет после Америки?
Мартин заговорил тихо, почти лениво, сам с собой:
— Нынешней Америки я больше не знаю. Смотрю и не узнаю, — сказал он. — Была Америка, стало чистое поле.
Они остались, Мартин и она, единственные посетители в длинном зале ниже уровня земли, уровня мостовой, и еще долго говорили. Она рассказала ему о последних тяжелых месяцах жизни матери: лопнувшие сосуды, непослушные мышцы, заплетавшийся язык, пустые глаза. Он низко наклонился к столу, шумно дыша. Ей хотелось послушать его рассказы о Нине, и он начал рассказывать. Казалось, долгое время она знала мать только сидящей в кресле, только лежащей на кровати. А он вознес ее в мансарды художников, в византийские руины, в аудитории, где Нина читала лекции, — от Барселоны до Токио.
— Когда-то, в детстве, я воображала себя ею. Иногда я выходила на середину комнаты и заговаривала со стулом или диваном. Говорила очень умные вещи о художниках. Я знала, как правильно произносятся все имена, даже трудные, и знала их картины по книгам и по музеям.
— Ты часто оставалась одна.
— Я не могла понять, почему мои родители разошлись. Мама никогда не готовила. Папа, казалось, никогда ничего не ел. Чего же ссориться?
— По-моему, ты навсегда останешься дочерью. В главном и навечно — такова твоя сущность.
— А ты навечно кто?
— Я навечно любовник твоей матери. Издавна, задолго до нашей встречи. Навечно. На роду написано.
— Убедительно говоришь — я почти верю.
А еще ей хотелось верить: он неважно выглядит не потому, что болен или удручен какими-то крупными убытками. Конец долгого романа — их с Ниной романа — вот что его подкосило. Только это, и ничего более. Так она решила, и в ней пробудилось сочувствие.
— Некоторым везет. Они становятся теми, кем им полагалось стать, — сказал он. — У меня так не получалось, пока я не познакомился с твоей матерью. Однажды мы разговорились — и этот разговор больше не обрывался.
— Даже на финальном этапе.
— Даже когда мы уже не могли ничего сказать, не сшибаясь лоб в лоб, даже когда нам стало нечего друг дружке сказать. Разговор так и не оборвался.
— Я тебе верю.
— С первого дня.
— В Италии, — сказала она.
— Да. Верно.
— И второй день. У церкви, — сказала она. — Вы вдвоем. Вас кто-то сфотографировал.
Он вскинул голову и внимательно уставился на нее — казалось, гадал, что ей еще известно. А она и не думала рассказывать, что именно выяснила, и признаваться, что не пыталась выяснить больше. Не обложилась в библиотеке книгами о подпольных организациях того периода, не искала в Интернете следы некого Эрнста Хехингера. Мать ничего такого предпринимать не стала, и она — тоже.
— Пора на рейс.
— Что бы ты делал без своих перелетов?
— Всегда на какой-нибудь рейс да пора.
— Где бы ты поселился? — спросила она. — Если выбирать один город, то где?
Он прилетел на день, даже без чемодана. Свою нью-йоркскую квартиру он продал, свои дела здесь свел к минимуму.
— Пожалуй, я не готов задумываться об этом, — сказал он. — Живи я в одном городе, он стал бы для меня капканом.
В ресторане его знали: официант принес бренди за счет заведения. Они посидели еще немного, до сумерек. Она поняла, что больше никогда его не увидит.