Здесь же возвышался на золотом фоне стены, массивный алтарь из черного мрамора, на котором, между двумя подсвечниками, стояло серебряное распятие. В них горели толстые восковые свечи, обвитые гирляндами можжевельника. Прямо перед алтарем находился еще не закрытый саркофаг Аталариха. Сделанный из пурпурного мрамора, ом казался смоченным свежей кровью. И на его ярком фоне резко выделялась коленопреклоненная фигура женщины, вся закутанная в длинные черные покрывала, из которых как-то безжизненно белело мраморное прекрасное лицо, застывшее в беспредельном отчаянии.
Она не плакала… Холодная, безучастная и неподвижная, точно окаменевшая в своем материнском горе, дочь Теодорика казалась таким же мертвецом, как и ее несчастный сын, безжизненную холодную руку которого осиротелая мать сжимала в своей руке.
Аталарих лежал с открытым лицом и высоко поднятой прекрасной гордой головой. Его темные кудри разметались по белой подушке, вырываясь из-под дубового венка, который старый Гильдебранд дрожащими руками одел на мертвого юного победителя. Никогда еще Аталарих не казался прекрасней и величественней, чем теперь, одетый в белую германскую тунику, вышитую золотом у ворота и на рукавах, прикрытый до половины груди царственным пурпуром. Спокойный и прекрасный юноша казался спящим. На бледных его губах застыла загадочная полуулыбка, и только легкая складка между тонкими темными бровями говорила о страдании последних минут…
Правая рука юноши как бы сжимала золотую рукоятку боевого меча Теодорика, положенного рядом с ним. Левую держала Амаласунта, дрожащей рукой изредка поднося ее к своим похолодевшим бледным губам. В колеблющемся пламени факелов, воткнутых в многочисленные железные кольца, приделанные к колоннам, мрачно сверкали, как капли свежей крови, крупные рубины короны Теодорика, лежащей на груди мертвого короля.
Гнетущая душу тишина царила в подземном зале. Живыми казались здесь только факелы, колеблющиеся огни которых вырисовывали загадочные тени на двух лицах двух мертвецов, живой матери и мертвого сына.
При виде величественно печальной картины этой немой горести сердце Цетегуса дрогнуло. Что-то похожее на жалость заставило его вздохнуть громче, чем он предполагал.
Но Амаласунта не слыхала этого вздоха, похожего на стон, не видала приближающегося патриция и не шевельнулась, когда Цетегус остановился в двух шагах от нее. Только когда холодная рука римлянина почтительно прикоснулась к ее свисавшей руке и поднесла ее к губам, Амаласунта вздрогнула и подняла голову.
— Ты здесь, Цетегус? — глухо прошептала она. — Ты простил ему несправедливое подозрение, не правда ли?
Цетегус на мгновение преклонил колена перед саркофагом, не колеблясь, твердо и уверенно поднялся на высокие ступени и прикоснулся губами к восковой руке юноши, застывшей на рукоятке меча. Сердце его болезненно билось, но на энергичном лице римлянина нельзя было прочесть ничего, кроме истинной печали и глубокого сочувствия.
— Государыня, могу ли я думать о себе в такую минуту, — произнес он задушевным голосом, отчасти пробившим ледяную кору, окутавшую сердце Амаласунты.
— Благодарю тебя, верный слуга… добрый друг, — едва слышно прошептала она. — Ты платишь добром за зло, сочувствием и скорбью за оскорбление и подозрение… Благодарю тебя, Цетегус, — повторила она и замолчала, снова превратившись в статую холодного безнадежного горя.
Цетегус понял необходимость сильных средств, чтобы вырвать ее из когтей мертвящей скорби.
— Государыня… — громко и торжественно заговорил он. — Прости мне смелость, с которой я ворвался в величественное царство смерти и скорби. Но не о себе думал я, решаясь на подобную смелость. Великий долг руководил мной, священный долг гражданина и верноподданного… Я искал мою государыню, дочь и наследницу Теодорика Великого…
— И нашел убитую горем мать, — тихо произнесла Амаласунта, медленно опуская безжизненную руку сына на высокий боевой щит, прислоненный к саркофагу.
Цетегус низко склонил голову перед мертвым юношей.
— Мир праху государя моего… Амаласунта, душа умершего короля принадлежит Господу, но разум живых монархов принадлежит государству… Корона Теодорика Великого в опасности, и дочь его сумеет доказать миру, что женщина может пожертвовать для государства всем, не исключая горя осиротевшей матери…
По бледному лицу Амаласунты пробежала тень. Впервые изменило оно выражение окаменевшего отчаяния. Тяжелый вздох, похожий на стон, вырвался из ее груди, и в голосе зазвучали слезы.
— Да… Ты знаешь меня, Цетегус… Многое могу я позабыть ради государства, но… не это… Да, римлянин, разве можно позабыть эту смерть. Взгляни на моего сына, Цетегус… сколько молодости, красоты, энергии… И все это погибло, кончилось, исчезло… навсегда… И так внезапно, так неожиданно… О, Цетегус… Скажи мне, за что убила его безжалостная судьба?..
Голос Амаласунты дрогнул и оборвался.
Цетегус смело возвысил голос.