Объясним то, что случилось. Когда Макариу громко окликал дочь в пустой спальне, она стояла в саду с Вашку и, уже трижды простившись с ним, вновь его обнимала. Сейчас мне не приходят на память нежные строки Овидия, которые он создал в подобных обстоятельствах, но всякий, кому случалось влюбляться в обитательницу четвертого этажа, — а на этой высоте страсти, зародившиеся на мостовой, выдыхаются и достигают благопристойной температуры — знает, сколько раз мы повторяем «прощай!», сколько обещаний звучит снова и снова, пока вдруг не появляется патруль с моралью наперевес и с примкнутым штыком.
Томазия, заслышав крики отца, прижалась к груди Вашку, как перепуганный ребенок, и прорыдала:
— Я погибла! Не покидай меня!
Обстоятельства складывались так, что не было времени на размышления. Если он любил ее слепо, бесспорным выходом было бегство. Если его любовь оставалась в границах рассудка, ему нужно было поступить либо как подлецу, либо как рыцарю. Но он был из рода Маррамаке — и был гордецом.
— Пойдем со мной! — великодушно произнес Вашку и подал ей руку.
А она почувствовала себя счастливой и способной вызывать зависть, когда переступила порог калитки, словно через нее спасалась от позора. Томазия опиралась на руку возлюбленного, трепеща от благодарности и гордости. В своем приятном смятении чувств она даже не вспомнила об отце, и ни одна его слеза не сделала горше чашу того дурмана, имя которому — «любовное опьянение».
Вашку, казалось, был доволен своим отважным поступком. Любовь заставила его подопечную покориться невероятному бесчестью, и это услаждало его гордость. Поскольку страсть более не ослепляла его глаза, он мог видеть в себе великого человек, который по одному лишь рыцарственному побуждению оказывал в своем доме неожиданные почести девушке низкого положения — из числа тех, относительно кого общество не требует отчета…
Впрочем, мне кажется, что я начинаю рассуждать слишком высокопарно…
По правде говоря, если бы Вашку, вместо того чтобы увести Томазию, произнес бы перед ней речь, убеждая ее остаться в отцовском доме, а она согласилась бы с ним, потеряв разом уважение отца, уважение самой себя и любовь друга, мы — люди, знающие о таких негодяях, которых обычно называют «ловкачами», должны были бы на этих страницах, полных священного гнева, яростно обрушиться на человека, опозорившего род Маррамаке, и отхлестать его и ему подобных татарско-александрийскими стихами сеньора Герры Жункейру:
В тот день Макариу не открыл аптеку и даже не позволил распахнуть окна.
— Я считаю, что она умерла. Умерла. Случилось то, чего я боялся, только другим путем. Я оплакиваю ее так же, как оплакивал бы, если бы в церкви сейчас молились за упокой ее души.
Когда он говорил это, слезы обильно катились по его щекам и, казалось, бороздили их — словно десять лет горестной жизни сосредоточились в нескольких часах этой муки.
По прошествии трех дней аптекарь вышел на люди в глубоком трауре. Если кто-нибудь произносил хоть слово о трауре или о дочери, Макариу сжимал свои губы двумя пальцами, словно подавая знак молчания. И сразу же скрываясь в дом позади аптеки, он начинал плакать. Через неделю аптека открылась, но в ней уже сидел другой приказчик, приехавший издалека.
Макариу покинул Селорику-де-Башту, уехав за четыре лиги — управлять аптекой одной вдовы. Там я изучал латынь, там я с ним и познакомился. Макариу было пятьдесят лет. Он был моим наставником в триктраке и шашках. В течение одиннадцати месяцев я ни разу не слышал, чтобы он заговорил о Томазии. В конце года он несколько смягчил свой траурный наряд, но поскольку не мог снять траур со своей души, то стал пить. И тогда он заводил разговоры о дочери, искал моего доверия, выкрикивал бранные слова и приходил в такую ярость, что глаза его пылали и выкатывались из орбит. Эти кризисы разрешались глубоким сном.
Томазия должна была догадываться о страшных мучениях своего отца, которые Провидение записывало на ее счет в той огромной книге, что однажды распахивается перед должником. Чего только нет в этой книге, когда она раскрывается! Кажется, что с ее страниц люди, вещи, силы природы и бесстрастные мертвецы — все требует от нас ответа, все обладает незаметными крючками, которые вырывают крошечные частицы нашего сердца!
Вашку Перейре Маррамаке было двадцать шесть лет. Прошло восемнадцать месяцев беспечной радости жизни бок о бок с ним, когда дочь Макариу услышала:
— Жизнь не может продолжаться так дальше. — И, набивая трубку, Вашку продолжал: — Нужно приносить пользу. Я не могу всю жизнь провести, похоронив себя в Ажилде…