— Отупеть можно. Одно и то же… Одно и то же!
— Папа! — из-под стола выскочил сын. — Ну, не ругайся. Ну, разреши еще разок спрятаться. Мне нравится про искорки. Мы же скоро уедем…
Нюша, сахарно-ласковая Нюша сказала:
— Не сердись, Гриша.
Он давно не видел ее простоволосой. Сейчас Нюша, похоже, запамятовала повязаться платком. И Григорий поразился: она же совсем седая! Седехонька! Забылись свои неприятности. Отступила и своя боль. Он коснулся ее волос?
— Ты переживаешь, Нюша?
Она вздрогнула, будто он обжег ее. Накинула платок и зачастила:
— Что ты, что ты, Гриша! О чем мне переживать? У нас все хорошо. Я же люблю тебя, а ты меня. Я очень тебя люблю.
Он молча поцеловал ее. За то, что лгала. За то, что так преданно любила неведомого ему человека.
Но отношения их не налаживались. Копились обиды, часто вспыхивали ссоры. И так она извела Григория, что, когда началась война, он с душевным облегчением явился в военкомат. С дороги уже написал Евланьюшке, чтоб взяла сына к себе. Да, видно, Семушка не пожелал оставить Нюшу. Слал он письма с прежнего адреса.
В сорок втором Григорий с тяжелым ранением лежал в госпитале в Новосибирске. Нюша с сыном приезжали к нему. Григорий уже поправлялся. Она сняла комнату. Втроем — Нюша, Семушка и он — провели целую неделю. В ту лихую годину это было неслыханным счастьем. Исстрадалась Нюша, измучилась. Хоть и не говорила почти, больше плакала, — слезы ее остались в памяти как добрый признак.
Потом Семушка писал:
«Когда же ты вернешься, папка! Мама Нюша целый день на работе. Я все один да один. И есть почти нечего…»
Но через некоторое время и такие безрадостные письма перестали приходить. Нюша вообще не писала. И Григорий взывал к Семушке: что случилось? Ответа не пришло. Каждый день писал Нюше: беда у вас какая? где Семушка? Наконец, получил письмо все с теми же страшными словами: «Был и нету».
«Убило бы меня, что ли!» — молил в отчаянии Григорий. Но вот соседи, которым он тоже писал, сообщили о семье: Семушка сбежал из дома с какими-то бродяжками, а вскоре после этого Нюша уехала в Томскую область, где жили ее родственники — сестра и две племянницы.
Уже после войны Григорий женился на Наде. Старшая дочь, кончая десятый класс, спросила: «Папа, куда мне пойти учиться». Он очень ждал этого момента. Растрогался.
— Я бы хотел, дочка, чтоб ты стала скульптором. Способности у тебя есть. И я бы хотел, чтоб ты изваяла памятник одному человеку.
И он рассказал ей о Хазарове.
Год назад мечта его наконец осуществилась.
В гранитном бюсте Григорию особенно нравились глаза Хазарова. В них было много мужества. Хазаров глядел в сторону завода — и в глазах, в уголках губ таилась сдержанная улыбка: осуществлено то, о чем он, большевик, мечтал, за что боролся, не жалея себя.
Нюшу Пыжов никогда больше не видел.
При мысли о ней чувство неловкости овладевало Григорием. И сейчас, шагая по проспекту Металлургов, он бросил себе упрек:
«И сам хорош! Обнимал ее, а представлялось, что обнимал другую. Еву! И перед глазами все она же была — Ева. Может, Нюша чувствовала?..»
«Эк меня раскачало! — спохватился Григорий. — Молодость вспомнил. — Он вздохнул, уже иронизируя над собой: — А задела она тебя, витязь. Ох, задела!» — но, словно испугавшись чего-то, тотчас погасил усмешку и — наверное, в десятый раз — повторил:
— И все-таки нет — нет, Ева Архиповна! —
Проспект Металлургов, по которому он ходил туда-сюда, казался таким же бесконечным, как мысли. В нем тоже было прошлое и настоящее, удачи и неудачи. Он, проспект, вобрал в себя не только историю города, но — в какой-то мере — и историю страны. Вот первые простенькие дома. Они выросли в тот момент, когда взялись строить завод и когда нехватка чувствовалась во всем. Потом, уже победив фашистов, накопив уменье, силы и средства, возвели новые дома — может, слишком монументальные, тяжеловесные, но в них — сила и незыблемость. Дома эти прикрыли собой те, первые. Проспект стал уже, но величественней. В начале пятидесятых годов, как островки, выросли дома с «излишествами», проекты которых выполнены ленинградским институтом. Упрощенным коробкам последующего времени не нашлось места. Но все-таки они тут и там липли к торцам старых домов, оттеняя своеобразие проспекта.
Солнце уже спускалось к окоему, а жара все не спадала. Притомились и молочно-золотое небо, и листочки деревьев, и пестрые, в цвету, газоны. Даже асфальт размяк, источая тяжелый угарный газ. Григорий снял фуражку, потер платком мокрый лоб: «А жена-то сказала: будем делить тебя…» В шутку, конечно, но… неприятные слова! В душе такой осадок, будто она изменила ему. «Что ж ты себе возьмешь, женушка?» Вроде тем же игривым тоном жена отвечала: «Я возьму… твое сердце. Твои… глаза. И все, все». Григорий, теша этой придумкой самолюбие, улыбался минуту, другую, пока новая волна тревоги не захлестнула его: «Зачем она пришла? Медуница лазоревая…»