Он порывисто обнял ее, расцеловал. Впервые за последние месяцы она не отстранилась. Он, как ему казалось, ничего бы не достиг на этом поприще, он был из другого теста, и милее практики для него не было нечего. Но он уважал людей талантливых, прозорливых, приносящих обществу что-то большое на кончике пера. Он боготворил ученых, изобретателей, творческую интеллигенцию вообще. Эти люди могли работать по большому счету. К их славному племени принадлежала и Оля. Ольга Тихоновна. Его Ольга. К этому времени и на его счету было три рационализаторских предложения, которые облегчали монтаж и упрощали эксплуатацию лотковой оросительной сети. Он разработал прокладку из мягкого пороизолового жгута, делавшую стыки лотков водонепроницаемыми. Затем пошел дальше — предложил один конец лотка делать раструбным, а из конструкции опоры исключить седло. Это уже был шаг вперед, проектировщики стали смотреть на него с почтением и говорить ему «вы», — а до этого безбожно тыкали, как представителю нижестоящего сословия. И поворотные колодцы он усовершенствовал (они постыдно текли в стыках) — теперь их собирали не из отдельных блоков, а формовали целиком, как одну объемную конструкцию. Все это принесло хороший экономический эффект. Но перед Олиными полутора миллионами выглядело мелко, и он прямо сказал ей об этом. И еще сказал, что видит: конечно же, ее место — в лаборатории, это ее призвание.
— Много же воды утекло, пока ты понял это! — воскликнула она. — Какой же ты долгодум! Что изменилось бы, если бы ты устроился прорабом здесь, в Ташкенте?
Первая восторженность уже прошла, и он сказал правду:
— Ничего. Ташкент тоже надо строить быстрее, он пока наполовину глинобитный.
Она пыталась перетянуть его в Ташкент, но он не умел оставить однажды начатое дело, оно захватило и повлекло, все более втягивая в свою орбиту. Он прикипел душой к людям и к месту. Кошачьей привязанностью к месту назвала она сгоряча эту черту его характера. Но все обстояло, конечно же, сложнее. Якорь был слишком тяжел, чтобы выбрать его, а канат — слишком прочен, чтобы перерубить.
Годы, когда он работал в Чиройлиере, а она — в своей лаборатории, были непростыми, совсем непростыми. Пять лет она не могла быть одна, при ее обаянии это исключалось. Ее поведение менялось, едва уловимо, чуть-чуть, и по этим нюансам он догадывался, что у него появился соперник. Ждать, пока Оля увидит несостоятельность очередного претендента на ее руку, и было самым тяжелым на его пути к ней. Наконец, девять лет дружбы, как она называла их встречи, убедили ее, что он, Дмитрий Павлович Голубев, и есть тот человек, с которым ей надлежит связать свою судьбу. Другие, при всей своей непохожести на него, в конце концов оставались за кормой. Их подводили ясно выраженные эгоистические устремления: и в своих ухаживаниях они были сфокусированы на себе. Она же оставалась для него высшим идеалом.
Медовый месяц они провели на борту волжского теплохода «В. Г. Белинский», совершавшего туристический рейс Москва — Астрахань — Москва. Каждое ночное причаливание корабля, каждое ночное вздрагивание корпуса от удара о бетонную стенку напоминало ей Ташкентское землетрясение 26 апреля 1966 года. Но в остальном это был бесподобный месяц. Он настоял, чтобы они жили в Чиройлиере. Защитив кандидатскую, она уволилась из лаборатории, переехала к мужу и возглавила технический отдел одного из строительных управлений. Тогда же она поставила условие: через два года семья должна вернуться в Ташкент. Ибо она не собирается зарывать в землю свой талант исследователя. Два года показались ему огромным сроком, в течение которого все образуется само, к взаимному удовлетворению. И он дал слово…
IV
«Бывает ли здесь жарко?» — подумала я. В Чиройлиере солнце всепроникающее. Если оно не достает само, если не жалит лучами-стрелами, то раскаляет воздух, и даже в помещениях люди становятся вареными курицами. Здесь, в разгар лета, солнце тоже старалось вовсю, а море укрощало его, и чиройлиерского пекла не было и в помине. Спокойное солнце, мягкое, вольготное тепло. И ветер с моря, и гулкие кроны деревьев, преграждающие ему путь, и настоянная на хвое, прохладная тень.
Мы наплавались и загорали на горячих камнях. Если солнце припекало один бок, подставляли ему другой: и со спокойным солнцем шутки плохи. Это северяне теряют бдительность: ах, солнце! А потом пузырятся и линяют, несчастные. Странно было никуда не торопиться. Если я остро чувствовала всю необычность крутого поворота от работы-гонки к блаженной неспешности и неге отдыха, то каково было Дмитрию! Пока ему нравилось. Но скоро он забеспокоится, заворчит, заспешит в свой Чиройлиер. Скоро и ему захочется пекла, и пыли, и хаоса, и кручения, и давящих разносов начальства, из которых он созидает порядок.
Сын наш семенил к морю, плюхался в теплое мелководье, молотил ладошками по воде, и набегавшая волна выталкивала его на гальку. Блаженство разливалось по его милой лукавой мордашке.
— Папа, как я ныряю? — вопрошал он. — Правда, я глубоко нырнул? Папа, как я плаваю?