Потом нас долго кружили по лабиринту, подозреваю, нарочито долго, чтобы запутать подобных мне чужаков: он показался мне сравнительно простым. Подобие спирали с ответвлениями, занимающей несколько ярусов. По стенам были развешаны масляные светильники, похожие на те, что я видел в Чертоге: с сеткой. Воины шаха, составлявшие наш почетный конвой, были здесь своими, если судить по тем репликам, которыми они перекидывались со здешними обитателями.
Нас разместили в пещерках, вырубленных в теле горы, каждого в отдельной. Подозреваю, что в этом был некий скрытый для меня смысл. Во всяком случае, я видел той ночью удивительные цветные сны, совершенно не поддающиеся пересказу. Всё равно, что пытаться взять в горсть радугу.
Утром меня разбудили, принеся мне завтрак и теплую воду для умывания. Я поел и рискнул выйти осмотреться, резонно рассудив, что хозяева, уж верно, приняли меры, чтобы нам не сгинуть в их владениях.
В самом деле, народу кругом было немало, чудес, по крайней мере, на этом ярусе, — куда меньше. Обстановка напоминала скорее каменоломню, чем русло подземного потока: дело рук людских, а не Божьих. На меня обращали внимание, но слабо. Опять мне показалось раза два, что я слышу слово «брат», и еще — что меня ненавязчиво направляют в некое обиталище, где всем нам надлежало сейчас быть.
В конце концов я оказался перед низкой сводчатой дверью, толкнул ее, вошел внутрь — и обомлел.
Надо мной вздымался необъятных размеров купол, казалось, нерукотворный и всё же украшенный продольными ребрами, мощными выпуклостями. Или мне это показалось в игре света и тени, возникавшей от того, что пламя факелов, воткнутых в кольца на стенах, металось от подземных сквозняков? В гигантской двустворчатой раковине (да-да, миниатюрную половинную копию ее я видел в ухе Франки — знак той «двери», с которой ее соединили обетом), подобно жемчужинам, были заключены две статуи — те самые, о которых я уже успел наслышаться сказок. Въявь они еще более потрясали воображение: дикарские, едва намеченные, только вынутые из материнской мраморной глыбы и уже полные экспрессии. Черный мужчина привстал, готовый сорваться со своего постамента вперед и ввысь, неярко белеющая женская фигура слегка откинулась назад, как бы погружаясь в полусон, раскинув руки и склонив на грудь изящную головку. Две стихии, ярости и покоя, стремятся разорвать, покинуть оболочку, которой их облекло человеческое суеверие, и предстать во всей первозданной своей мощи.
Почти всё наше общество расселось тут, у подножий, по краям площадки, гранитные плиты которой были выровнены и сложены с известной долею тщания. Мерцали камушки на узких диадемах женщин, придерживающих покрывала на волосах, блестела цепь на груди Яхьи, бляхи на широком поясе Идриса. Леонара видно не было.
— Тезка, уйдите, — быстро сказали мне. — Хотите — можете любоваться издали. И молча!
Зазвенела тонкой дрожащей нитью музыка, и из проемов в стенах зала выступили, неторопливо подвигаясь к центру, ожившие золотые статуэтки. Юные танцовщицы в полупрозрачных и отблескивающих, как стрекозиное крыло, широких одеяниях кружились, сплетались попарно и расходились вновь. Медленный, упорный ритм расцветал тихим узором мелодии. Взлетали маленькие ручки — за ними раскрывался сквозной веер платья, трепещущий от дуновений тепла и ударов музыки. Колдовской обряд погружал мозг в сонное оцепенение, в кипение диких мыслей и образов, неподвластное разуму.
Потом девочки разлетелись в стороны, замерли, и в круг вошла новая танцорка, в темном, худая, невесомая и призрачная, как моль. В том же ритме, чуть сонном, чуть завораживающем, она стала раскачиваться, поворачиваясь и поводя плечами, будто и желая, и не желая высвободиться из пелен. Наконец она, похоже, расстегнула застежку или порвала шнурок, ее плащ скользнул к ногам, тотчас был отброшен к краю сцены — и она предстала перед нами нагой.
Это было неописуемо, как мои здешние сны. Белая прямая фигура — веретено, которое наматывает на себя наши низменные страсти. Ото всех нас, изо всех углов и закоулков тянулись к ней нити, скручивались в сеть, в паутину, в кокон. Жаркая тьма гнела нас, вдавливала в землю и камень, пережигала дыхание. Впереди меня произошло некое движение: Мириам ли спрятала лицо в ладони? Идрис ли, нечувствительный к картинам, но тонко ощущающий ритм, флюиды, тяжесть похоти, сплел пальцы на колене?
Танцовщица и сама изнемогала от устремленных к ней токов, двигаясь всё неохотней, обреченно пригибаясь к плитам пола. Но вдруг будто лопнули все скрепы, распались земные узы: она резко и четко выпрямилась, и ее сияющая плоть показалась мне стрелой на небесной тетиве, столбом света, уходящим в купол. Начался новый танец, вольный и в то же время целомудренный, танец освобождения и разрешения от тягот, танец — Франки? Марии? Мой?
Мариам, как завороженная, поднялась со своей скамьи, опершись на руку мужа, и внезапно издала странный полувскрик-полувсхлип. Яхья подхватил ее на руки, шепча на ухо что-то успокоительное и обцеловывая ее голову, плечи и грудь.