– А у меня дочь в Германии, – сообщила, тоже для Манечки, Лиля. – Мы с Сережей поженились, едва школу закончили. Конечно, он не нагулялся. А тут – ребенок. Ему к друзьям охота, ребенок плачет, как у твоей соседки. Уходил. На день, на два. Квартиру-то нам его родители устроили. В девятнадцать я уже хозяйкой была. Но хозяйкой зависимой. Муж гуляет, а я терплю. Даже не из-за квартиры, полученной от свекра. Выпивать Сережа начал еще тогда, но по молодости все выпивают. Всерьез сорвался после перестройки. Математики стали не нужны в наличествующем количестве. Вот его на службе и сократили. А я перед тем сама уволилась, из-за начальника. Дочка маленькая, денег нет, зато квартира своя. Чем только не занималась: челноком в Турцию ездила, торговала трикотажем, куриными окорочками, мобильными телефонами… Сейчас салон красоты держу. Сережа всерьез запил еще с трикотажной эпопеи, но тогда хоть до «белочки» не допивался. Я женщина слабая: пятнадцать лет терпела, больше не выдержала. Ушла. Сначала квартиру снимала, сейчас мужичка нашла, у него живу. Дочка выросла, ей квартиру купила, но она как уехала учиться в Германию, так и задержалась. А Сережу, куда же его! Тридцать тысяч в месяц ему даю, но не всю сумму сразу, иначе пропьет. Ребенок же у нас!
Забытая Манечка, невидимая Верой и Лилей, положила голову на крохотный столик, втиснутый меж кроватями двухместной каюты, и заплакала. Ей было совершенно не на что пожаловаться. Разве на то, что красота уходит и скоро уйдет совсем, а чайки все требовали крошек за кормой, все летели, сопровождали кораблик, уже берегов не видно ни слева, ни справа, нигде; небо неотвратимо наливалось свинцом, темнело, и где спать чайкам посреди моря – непонятно. Так жаль было тех девочек в коричневых школьных платьицах с черными передниками и секретиками под третьей от моста липой, жаль солнца, падающего в темный маслянистый шелк Ладоги почти насовсем, на всю ночь, это уж точно. Так хороша была эта невозможная ночь откровений и так же бессмысленна, как вся красота вообще.
– Ну что, оставим здесь Манечку? – спросила Лиля наутро, с трудом выбравшись из каюты, тесной даже для одного пассажира, не то что для двух, но достаточно просторной, чтобы вместить их общую детскую фантазию: идеальную девочку, вымышленную подругу Манечку. Шаркнула на прощание дорожной сумкой по всем углам-выступам, потянулась, чтобы запереть за собой дверь.
Вера мягко отвела ее руку:
– Не запирай! Как можно оставить Манечку? Жизнь-то не кончилась. Мечта пригодится! Может, мы еще съездим куда-нибудь. Все вместе.
Театр, то есть жизнь
Дима Бульонов не сразу понял, что любит театр.
Хотя были звоночки, были. Еще до школы, еще в маловразумительном возрасте, когда ему было пять лет, подруга мамы взяла Диму вместе со своими взрослыми детьми – школьниками второго и третьего классов – в Театр имени Кирова. Так театр назвала мама, но ее подруга сказала:
– Мы пойдем в Мариинку.
Наверное, мамина подруга передумала и повела их всех в другой театр, не тот, куда собирались вначале.
Они долго ехали на автобусе, теснясь втроем на одном сиденье, а дочь-третьеклассница стояла чуть поодаль и делала вид, что не имеет к ним никакого отношения. Они пережили неприятную суету в гардеробе, где толпились и толкались взрослые, а дети смирно, как им велели, сидели на скамеечках, почему-то не деревянных, а бархатных сверху. Дима нигде таких скамеечек не видел, мамино выходное платье было из бархата, и она не разрешала Диме трогать мягкий ворс, чтобы не помять. Детей маминой подруги заставили переобуваться, но Диме переобуться было не во что, он пошел так.
Они сидели, как сообразил Дима, на самых лучших местах: выше всех. Хотя до потолка все равно оставалось еще далеко. Потолок выглядел даже красивее, чем в Эрмитаже: там, держа за руки пухлых голых мальчиков, водили хоровод красивые тетеньки с добрыми лицами. Внутри хоровода висела огромная люстра, похожая на фонтан, но наоборот. Она сверкала брызгами вниз. Потолок оказался, пожалуй, прекраснее всего, что до сих пор видел Дима.
– Сейчас занавес поднимут, – прошептала мамина подруга и соврала, как вечно врут взрослые. Занавес не дрогнул.
Он был как несколько фонтанов, неподвижных. Запомнить его оказалось сложно: занавес был для взрослых. Но Дима запомнил: сияющие струи в центре, голубые с золотом завесы и длинные языки рождающихся струй меж ними.
Мама сказала, что он смотрел балет «Конек-горбунок», пока Дима рисовал занавес пальцем на кухонной клеенке. Но он не смотрел! Он смотрел и слушал! Потому что, еще до того как уехал вверх этот занавес с языками, зазвучала музыка. А уже после на сцене принялись бегать, прыгать и красиво кружиться странно одетые взрослые. Эти взрослые ему нравились, они выглядели неопасными и добрыми, как тетеньки из хоровода на потолке. Может быть, они даже хорошо относились к нему, к Диме!
Но музыка была еще лучше, она обнимала, утешала и смешила.
В антракте Дима плакал – он не хотел уходить, и мамина подруга с досадой сказала: