О деле Орлова заговорил Аркадий Филиппович в конце митинга, в то время, как от имени переселенцев выступал хуторской старик с роскошной, окладистой, белой, как горностай, бородой. Попавший на трибуну благодаря этой бороде, заранее проинструктированный явиться в казачьей фуражке и чекмене, старик подставлял себя стрекочущей, вплотную направленной на него сразу всей киносъемочной технике. Когда он, понимающий, что́ надо, с поднятием руки, с ораторскими паузами зычно провозгласил, что из «свого» затопляемого гнезда, ликуя, поедет «хуч дажа нонеча», — Зарной заметил секретарям обкомов, что «нонеча»-то, конечно, не «нонеча», но в сроках всеобщего переезда действительно разобраться «следуеть».
Вероятно, в шутку он особо сочно приляпал мягкий знак.
Показывая, как разобраться, на чьей именно быть стороне, сказал первому:
— Завидую вам, богато живете. Такого спеца, как Орлов, держите не в Ростове. Да еще уськаете его этим Голышевым или Голькиным.
Видя, как первый вызывающе вскинулся — заведет небось, чудак рыбак, дебаты, — Зарной глазами пригласил к разговору остальных секретарей и добавил:
— Датой очистки, чтоб вы, братцы, знали, интересуются
Словно не замечая стоящего рядом с ним первого секретаря, он обминул рукой его грудь, взял за пуговицу Игоря Ивановича Капитонова, третьего ростовского секретаря, девичье-тенористо сказал всем:
— В общем, сами, сами разберетесь. Пожалуете же сюда, Игорь Иванович, на районную партконференцию, и разберетесь.
Глава пятая
Любовь Валентина Голубова, когда ушла Катерина, выросла вдесятеро. Ночами, сунув под затылок руки, он лежал на своей цветастой тугой подушке — такой громадной, что Катерина в счастливые времена новоселья называла ее колхозно-совхозной периной и, прежде чем лечь, со смехом вминала кулаками гнездо для головы.
Теперь Голубов пускал в дом ласковых бабенок, что рвались к нему по старой памяти, задолго до Катерины валялись на этой подушке. В коммунисте Голубове такое обстоятельство не вызывало сомнений. Наизусть зная лекции о пользе высокой нравственности, равно как о вреде пьянства, Валентин самоотверженно воевал за колхоз, за его конкретные планы, а лекции считал «теорией». Уходя, за полночь, очередная краля по-бабьи душевно обихоживала комнату, нагревала чугун воды, стирала дружку белье, а когда захлопывала за собой дверь, Голубов с яростью ощущал: ничто не перечеркивает мыслей о жене. Все казалось — она рядом. Протяни руку, и она возьмет, станет гладить бескровные от ранения, согнутые пальцы, прижмет их к щеке, чтоб выпрямить, — и они начнут отходить, чувствовать ее щеку… Голубов матерился, пытался спать.
Говорят, сонный мозг отражает дневные мысли. Голубову же, когда засыпал, снилось, что он мальчонок, что под ногами зеленые кудрявые лужайки, такие нежные, до слез ласковые, каких не видел он ни в детстве, ни во взрослые годы. Мерещилось многое, всякое, и никогда — Катерина. Лишь раз появилась — такая живая, явственная, что он рванулся, спугнул сон. Он поспешно точно так же уткнул лицо в угол одеяла, сжал веки, силясь сжимать без напряжения, естественно, но Катерина не вернулась.
По утрам он надраивал сапоги, зачесывал смоченную под умывальником шевелюру, с которой капало на плечи кожанки, и, посвистывая, чтоб кто-либо не вздумал сочувствовать, шагал на работу. Теперь работа спасала его больше, чем во времена жены. Тогда была надежда вернуться в дом и застать вдруг Катерину доброй. Теперь это отпало, а без надежд было нельзя, и он жил для идеи, для прекрасного будущего, которое даже неизвестно, достанется ли ему. Это было вроде веры в бога, которому некогда служили подвижники, не вымаливая себе ни хором, ни чинов, а лишь отдавая себя. Не будь стройки, Валентину б не вынести. Разве заменишь рухнувшую любовь такими вещами, как снижение на фермах яловости или удлинение лактации?.. Волго-Дон же все превращал в великое, требуя не просто снижать яловость, а делать это для завтрашнего расцвета. Для того же требовалось спешить и на курсы, и в правление, и на партбюро, и к соседям — в хутор Червленов, где с легкой руки Конкина тоже открылись курсы, нуждались в голубовском энтузиазме.
Сегодня Валентин вышел особенно быстро, так как на завтра был объявлен очередной этап переселения — выплата подъемных. Хотя Кореновский давным-давно был колхозом, деньги для хуторян оставались делом кровным, больным; и дисциплину на завтрашней выплате следовало обеспечить заранее. Голубов шагал по звонкой от морозца дороге, с ходу ответил на приветствие Ивахненко, стоявшего в своем дворе, но Ивахненко окликнул, пошел к калитке.
Занимался он зарядкой, был в тоненькой майке. Руки и плечи, удивительные своей голизной на фоне снега, были жирноватыми, но тугими, соски, острые от стужи, темнели под белой майкой, и весь он, едва морщинистый, красивый, с усами над сочной красной губой, походил на любимца публики — борца, ныне — тренера заслуженной команды.
— Так, сосед, и не вертается жинка? — в упор спросил он.