Несмотря на уйму проведенных предвыплатных дел, до сих пор дергало с утра щеку. Еще в обед составил на себя заявление партийному бюро, изложил свои дела по женской части. Писалось трудно. О чем было писать? Что он, когда прижали хвоста, раскаялся? Да не кается ни полграмма! Семьи он рушит, что ли? Или дев дрожащих обижает? Да разведенкам обида, когда их пальцем не тронешь. Вот где кровная обида. А вот что Ивахненко гирей не шмякнул — об этом жалеет!!!
Так и написал. Эх, покалякать бы теперь с Конкиным!.. Но его не было, а выговориться было необходимо. При Степане Степаныче тут, в кабинете, стояла для посетителей обрезанная гильза снаряда — пепельница; теперь на ее месте — баночка с водой, с ветками, набухшими в тепле.
— Я, Люба, закурю, — опускаясь на посетительскую скамейку, сказал Голубов. — Для кого, — спросил он, — мы с тобой бьемся? Для потомков? А поясни мне, какие они, потомки, хотя бы по виду?..
Люба не открывала рот, глядела на Голубова, и он, придерживая пальцем дергающуюся щеку, усмехаясь, сказал:
— Представь тридцатую, например, пятилетку… В розах, в лилиях высится мраморный павильон, и отдыхает в нем потомок моего возраста. Нежный, упитанный. Ведь ни пороха не нюхает, ни беды не глотает никакой. Закинул ногу на ногу и говорит: «Я тебя, Голубов, не просил строить для меня ГЭС. Мне твоя ГЭС до лампочки…» А я, Люба, для этого типа тружусь! А?! Я-то — ерунда, но ведь с древности величайшие ж гении работали на потомков, хотя бы на тот же хутор Кореновский. Верили, что любой кореновец лучше их будет. За Ивахненко жизнь отдавал Галилей, шагал на костер за эту амебу, за паразита этого!
Голубов с раздражением заметил: его излияния не трогают Фрянскову, смотрит она молчаливо, тупо. Какая-то овца бесчувственная…
Вчера выдала Люба справку явившемуся сюда Василю. Собственноручно вывела на бланке, что сельсовет не возражает против отъезда на всенародную стройку Василия Дмитриевича Фрянскова. Он вчера и отбыл, а сейчас на этой же скамье, будто по волшебству, сидит Голубов!.. Его глаза — всегда ярко-синие — теперь, с отъездом жены, побелели, словно вытравились кислотой, и это терзало Любу ревностью. Ревность смешивалась с ужасом, с ликованием, что Голубов здесь, дышит одним с нею воздухом. И от всего этого пропали слова.
Голубов привык к бабочкам опытным, ему был чужд мир Любы, в которой никогда не замечал он молодуху, видел лишь сельсоветчика, правда, за последнее время исполнительного, и он сказал исполнительному сельсоветчику:
— Тот, что среди лилий и роз, в мраморном павильоне, жирный потомок тот, он и не вспомнит никого из нас, кроме как в специальную дату, с трибуны. Сгадает гамузом, не выделит даже Конкина, которому хужей, чем Галилею. Галилея пихали на костер — знает весь мир. А Конкина сгрызут всякие Ивахненки в нашем же хуторе — и концы в воду. Или Голикова Сергея Петровича… Ошельмуют в райцентре, а сора с избы не вынесут.
Глаза Любы расширялись.
— Чего выпулилась? Думаешь, Голубов все вокруг глотает и радуется, дурак набитый?.. — Через минуту сказал, растирая лицо, словно умываясь: — А ты знаешь, дурак и есть.
Легкий, длинный, он шагнул к окну, толкнул на улицу створку. Радио над сельсоветом молчало, поздняя улица была беззвучной.
— Не слышишь, — спросил он, — как будущее море шумит? А я каждый вечер слушаю.
Не поворачиваясь, добавил, что даже видит граждан двадцать первого века. Идут они толпой по берегу, рассуждают о предках: «Ишь, плотину нам отгрохали!» Или не идут, а может, ломают эту плотину, культурно матерятся: «Ох и напортачили лопухи предки. Разве так следовало бороться с засухой? А молодцы все же, искали пути!..»
Покинув Совет, Голубов опять загулял, отправился к очередной знакомой вдовушке, где ждали и поллитровка, и хоть недолгое освобождение от Катерины. Сейчас, за несколько часов до выплаты, он четко сознавал ответственность за завтрашние мероприятия, но личные его дела от этого не тормозились. Другие кореновские активисты тоже были пропитаны ответственностью, ожидали назавтра всяческих потасовок и тоже не отменяли ни текущие дела, ни посторонние мысли.
Люба убирала в сейф бумаги, переживала свалившееся с неба богатство — разговор с Голубовым, знала, что пойдет домой дальними глухими переулками, чтоб никого не встретить, не растрясти счастье, не оставить ни единого слова не пережитым во всех подробностях.
Настасья Семеновна вязала Тимуру носки. Поблескивая вековыми спицами, обсуждала со свекрухой очередную посылку.
Степан Конкин — пациент районного стационара — дисциплинированно глотал порошки.
Черненкова правила семьей. Задув лампу, услышав бурчание старшей дочери: «Ма, зачем тушишь?» — зыкнула: «Тебе что? Дыхать темно?» Улегшись, подсунула к себе докуривающего супруга, который заметил: «Ноги у тебя, Даша, холодные». — «Эйшь, горячий! — оборвала Дарья. — А то как пихарну с койки, враз прохолонешься…»
Начальник карьера Илья Андреевич Солод ехал домой после двадцати дней очистки морского дна, размышлял о новой своей жизни.