Валентин встромил топор в вербу, пошел к ним. Они оборвали разговор, выжидательно глядели. Братья по духу. Дружки. Самое же основное — они не единицы, они плодились в любимую Голубовым, обильную свершениями эпоху, как после дождей в тепле плодится комарье.
Голубов встал вплотную. Все трое молчали. Ивахненко наконец шевельнулся, взял Голубова двумя пальцами за воротник гимнастерки, смеясь, поддернул:
— Чего ты, сосед, вылупился, как бешеный баран? Эх, просто было с сорок первого по сорок пятый! Вот свои, а вот оккупанты. Бей их, беги на них, хоть в глазах черно, хоть не сознаешь — живой ты еще, мертвый, но бить надо, надо очищать землю, хоть тонешь, горишь… Да, но какая сволочь объявила, что сейчас не надо очищать?!
Голубов рванул воротник из ивахненковской руки, рука дернулась, звучно клацнула о подбородок Голубова. Отскочив, Голубов схватил с земли неподъемную дровеняку.
— За ро-о-дину! — с вскипевшей на губах пеной закричал он и, то ли перепрыгнув, то ли наступив на упавшего Орлова, кинулся на Ивахненко, и Ивахненко, оглядываясь, неожиданно легко побежал по сухим веткам.
Первой сзади уцепилась Елена Марковна:
— Валя, остановитесь.
Потом подбежали, схватили за руки молкомбинатовские шоферы.
Валентин попросил у них спичку, закурил.
Теперь это обсуждалось. На табурете рядом с Любой сказали, что, может быть, Фрянсковой, которая еще не утверждена райкомом, удалиться? Но кто-то возразил: мол, ничего, пусть поприсутствует. Голубов сидел за столом, где только что была Люба, ни разу за все время не поднял глаз. Еще вчера, на займище, говорили, что он тяжело ответит, но что это свершится — Любе не верилось.
За столом стояла Дарья Тимофеевна, уже не та добрая, что вела прием, а совершенно другая, требующая кары за многое, начиная с грязных бытовых дел, с аморальности Голубова, которую совсем недавно уже разбирали коммунисты.
О шашнях Валентина Егоровича Люба знала давно, но ее почти не терзало, что он занимается этим, грубой физиологией, которая, говорят, положена несемейному мужчине. Другое дело — ушедшая жена Голубова… Она чем дальше, тем ядовитее отравляла Любину жизнь. С каждым днем все достоверней, все яснее представлялось, как Валентин целовал свою красавицу, как та смеялась, отвечала или — что еще ужасней! — отталкивала его, и он просил, унижался… Представляя все это, Люба почти умирала.
Но сейчас было не до этого. «Если в партии, — думала она, — так же, как в комсомоле, то Голубова будут долго прорабатывать, всячески стыдить, а потом в последний раз предупредят и вынесут выговор. Может быть, даже строгий».
Какая ни зеленая, Люба понимала: после превращения колхоза в бригаду, а значит, возможных ломок в бюро Дарье Тимофеевне невыгодно раздувать дело, и она ограничится жесткой своей речью и такими же речами товарищей.
Так оно и складывалось, пока не появился Орлов. За окнами грохотали волго-донские грузовики, поэтому Люба не слышала, как подошла машина Бориса Никитича, увидела лишь его самого, когда он возник, спросил разрешения присутствовать… Все, что началось потом, было мучительно, как приснившаяся душная овчина, наваленная на лицо, не дающая ни дышать, ни проснуться. «Вон Голубова из партии!» Об этом говорили всеми словами… Народным свершениям мешал именно Голубов, и выход был один: изгнать его из рядов, очистить от него ряды!..
Еще в школе, когда изучали французскую революцию, Люба поражалась, как это вожди масс — Робеспьер, Дантон, Марат — шли на гильотину или гибли от кинжала, а какой-нибудь ничтожный тихонький французик-лавочник, переждавший все громы за своей плотной ставней, не бывший ни за якобинцев, ни за жирондистов, а лишь за свое мышиное благополучие, оставался здоровым, преуспевающим, был французским «народом», для которого сочинялись и лозунги, и «Марсельеза», и, позднее, воззвания вернувшихся королей.
Тогда, в детстве, казалось: будь она парижанкой маратовских времен, она б вопила среди улиц, что преследовать героев — это измена. Теперь же, на собрании, молчала. Самым жутким для нее было то, что собрание шло с удивительной пристойностью. Слова Конкина и начальника карьера Солода в защиту Голубова звучали словно бы неприлично, и Борис Никитич на протесты Конкина ответил:
— Зачем же вносить нервозность? Голосование все покажет.
Он пояснил, что сейчас эпоха демократии, а не какой те военный коммунизм с матерщиной, с наганами, и когда Конкин перебил: «Почему о военном коммунизме говорите как о бандитизме?» — Борис Никитич словно бы не заметил, сказал, что мы — руководящая партия, критиковать которую не дано никому; значит, мы сами должны критиковать себя, исправлять свои ошибки.
Конференция района вынесла приговор Голубову, а в этой комнате, говорил Борис Никитич, отыскались такие, кто, вопреки конференции и несмотря на вопиющие новые факты, покрывает погромщика, вместо того чтоб отдать под суд по соответствующей статье.