Поглядывая в сторону поющих, к Сергею подошла Дарья Черненкова с ножиком и чубатой курицей: мол, не наедайтеся всухомятку, будет куриная горячая лапша. Курица клевалась. Дарья безжалостно правила ножик о колесо арбы и, улыбаясь Сергею, держа свою жертву, объясняла, что подлая эта кура, сколько ни окунай ее, ни купай в бочке, неделю квохчет, отказала нестись.
Голикову льстило, что Дарья его приглашает, хотелось думать: приглашает не потому, что она парторг, а он ее начальство, а потому, что к нему все здесь привязались и он привязался ко всем, даже к этому коню, что звучно чешется об угол арбы, качает тяжелую арбу. Колесо, на котором Черненкова правила ножик, было обтянуто железной шиной; севшая на шину роса пробудила запах железа, и Сергей, не куря весь день, очистив дыхание, слышал этот запах, смотрел на проснувшихся гидроузловских шоферов, которые требовали перед ночной работой опохмелки, на высаженные длинные ряды чубуков, плывущие в сонных глазах. Ряды были обильно политы из добытых Сергеем у «князя» Адомяна бензовозов; на ходу засыпающий Сергей явственно чувствовал, словно бы видел, как в глубине, в залитой почве, под тонкой корой размоченных чубуков шевелились новорожденные, нежные ростки, пробовали силу, освобождались из волокнистых пеленок…
А Степан Конкин думал не о чубуках. Их могло и не быть, вместо них могла быть и картошка и свекла. Важно, что новоселы целые сутки отдавали душу не прежней земле, а уже новой, волго-донской, уже начали к ней привязываться; и свались он, Конкин, снова в больницу — не страшно: дела двинулись. Эх, кувыркнуться б через голову, пойти вдруг колесом перед этими вот древними бабками — такими прекрасными с их седыми космами, с черными морщинами. Давно с бабок этих порох сыплется, сто лет уж не бывали они в поле — и вот выехали! А забывшая обиду Настя Щепеткова! А пацан Голиков!.. Ведь сколько прошло на глазах неопытных секретарей, которые, становясь опытными, давили в себе молодость… А этот вот — брешете! — не задавит!!!
Сумерки чудесно густели, согретая движением, говором, людная степь не была уже пустошью. Люба Фрянскова запрокинула голову, продирала гребнем русые, светлые и в темноте волосы. Из гребня, из волос сыпались искры, и Степан Степанович, перечеркивая собственную жгучую зависть ко всему молодому, злился на дурака Вальку Голубова, который не понимает своего счастья, не смотрит на Любу.
В ночи плеснулись фары мотоциклов — с сева ехали сюда, на ночную смену, мужчины. Салютуя им, кто-то включил крайнюю прожекторную установку, луч уперся в вышину овальным пятном, прокатился по небу, упал, озарил в червленовском таборе лежащих верблюдов. Их горбы были слиты с кустами, а змеиные головы на длинных шеях удивленно, неодобрительно заколыхались. Ударив вдруг вблизи, прожектор высветил враз несколько влюбленных целующихся парочек. Ярко-серебряные, будто горящие среди вспыхнувшей серебряной травы, они под гогот людей шарахнулись друг от друга.
— Осваивается место, — констатировал Конкин.
Он растолкал уснувшего Сергея:
— Да бросьте ж вы наконец дрыхнуть! Поехали по берегу в другие колхозы!!
Глава семнадцатая
О неблагополучии в Кореновском Совете Илья Солод услыхал от следователя. Следователь прибыл на карьер, сидел в конторке. За окном стоял газик с ростовским номером.
— Знаете ли Конкина? Знакомы ли с Голубовым?
Солод отвечал односложно: «знаю», «знаком», а прибывший писал много, покрывал буквами большие листы, лежащие к Солоду вверх ногами. Лобастый, белявенький, лет двадцати двух, он работал строго, верхняя детская губа вспучивалась, точно он держал под ней кусочек сахару.
— Как выступал Конкин против, партии, когда его заместительницу — Любовь Фрянскову — отказались принять в кандидаты?
Илья Андреевич было заорал, потом осекся. Очень уж желторото выглядел приезжий. Пацаненок, какие за жизнь Солода бессчетно являлись под его начало в цех, мужественно лупили молотком, попадая не по зубилу, а по руке, уже и без того багровой от ссадин, и мгновенно косились — не смеется ли мастер?.. Так же косился этот. На лацкане его пиджака белел ромбик, какие носят ребята, окончив вуз. Должно, работает следователем совсем недавно. Илья Андреевич тоже был в таких делах новичком — не судился, даже никогда не был свидетелем.
Он душевно заговорил о кристальности, о редкостной чистоте Конкина, но малец не вносил это на бумагу, стал угрюмым. Затем протянул исписанные уже листы:
— Читайте.