«Пускай мои буруны шумят о том, чего хочет в самом деле советская власть!
Пускай зеленые камыши на моих берегах шелестят каждому казаку, проходящему мимо: бери мою силу.
Пускай ветры — низовой, верховой — разносят весть, что только мозолистым рукам отдаю свою мощь».
До слуха Ильи Андреевича доносилась дробь соловьев. Согнанные водою с займища, с островов, соловьи облепливали на буграх за хутором кусты терна и, не зная, что эти кусты тоже зальются, ладили гнезда, ежедневно, еще при солнце, начинали концерты. Удивительно, как пичуга размером с воробья, вся тоненькая, обладает этакими могучими легкими, этаким голосом, слышным за километры?.. Видать, как у людей, среди которых есть и тупаки и таланты, так же у птиц… Солод ясно ухватывал отличимые ото всех прочих голоса соловьиных Лемешевых. Их прапрадеды услаждали когда-то того, кто вырубал в лесу древко для знамени, и того, кто ненавидел это знамя.
Читать становилось темно, и Солод слушал, как, входя В азарт, начинали во всех концах хутора работать враз по сотне, по две сотни певцов. Щелканье — поразительно четкое, гремящее — резало воздух. А в Кореновку все шли машины, пересверкивались фарами, наполняли воздух нетерпеливыми звуками клаксонов. Своим делом занимался народ, своим — птицы.
Чушь говорят, что лишь внучата нужны старикам, что мечты стариков такие же медленные, как их движения… Эх, дураки молодые, когда думают это!
Поля в ночной темноте расчесала на две половины волосы, по отдельности заплела, обкрутила голову косами и, скрюченная, накинула шелковую, приготовленную с вечера шаль — черную, с серебряными листьями. Усмехнувшись, заковыляла от фанерного навеса со спящими средь мебели детьми и невесткой. Квартирант в своей машине тоже дрых, лишь светлеющая в темноте Пальма, доказывая, что стережет, повела хвостом, вскинула уши. Поля шла на свидание с местом, где до первой германской, до переворота, много раз ждал ее Матвей, а за год до Матвея — Костя Чирской — белочубый, голубоглазый, целиком повторивший свое обличие во внучке. В Любке, нонешней секретарше Совета… А ведь вроде вчера ревновался Костя, перестревал у всех углов легкую на бегу, быструю Полю, да не помогло ему, затмил его маленький, во всем резкий лихач Матвей.
Нажимая на клюшки, бабка бесшумно двигалась по-над машинами, что стояли вдоль улицы, вытянутые в шеренгу, воняли бензином, соляркой, резиновыми баллонами. Выбравшись за околицу, Поля пересекла километровую толоку, остановилась в тернах. Соловьи, смолкшие на минуту от появления старухи, опять защелкали рядом. Еще сто шагов — и вот оно место!.. Всего лишь разницы, что теперь вплотную под ногой двигалась вода, брунжала подтопленными кустами, а прежде был это сухой курган. Вот и бугорок, не смытый за все годы дождем, не стертый ветрами. На него вроде случайно садился всегда Матвей возле Поли, так как ростом был ниже ее, и если стоял, то выручали двойные высокие набойки на каблуках и пробковые подушечки, всунутые в сапоги под пятку. Но и когда сидел, Матвей противился быть ниже.
Бабка, не нарушая правил, опустилась рядом с бугорком, положила клюшки, стала ощупывать траву. Кожа ладоней была черствой, словно на пятках; пальцы шевелились деревянно, о пояснице и вообще какой уж разговор, когда врачи заявляют: там известь, соли… Но женщина, даже совсем изломай ее, скрути ее узлом, отними зрение, язык, она всегда женщина, и Поля слышала на своих хохочущих молодых губах крепко пахнущие табаком губы лихача Матвея, его колкие, фасонно подкрученные усы, его небольшие, наглые, лезущие под кофту цепкие руки…
Правильно жила! Не ломалась, не мучила излишне Матвея на этом месте, не мучила и потом, когда рожала ему детей и когда слышала не шепот его, а покрывающие густую копытную дробь его выкрики: «Ге-ге-ге!» — и сама кричала на скаку: «Ге-ге-ге!» — а после, меж боями и штабными делами Матвея любила его где ни попади. На походной ли бричке под шинелью, в отдаленном ли поле, откуда едва виднелись костры бойцов. Ох и любила!.. Отзывчивей, слаще, чем в тихие, мирные годы…
Правильней бы вспоминать все это у поднятого сторчаком камня, под которым столько лет покоился супруг и с ним сыновья, но уже декада, как вывезли останки со старой хуторской площади на новую, в новый поселок. Под бочок к Степану Конкину. Рядом оказалися кореновские председатели — последний и первый.
На кустах продолжали звенеть соловьи; в стороне белела необъятная бетонная плита, недавно залитая на месте скотомогильника, на ее белой ровизне проступали закоптелые обрубки срезанной автогеном арматуры. Далеко за спиной бил в небо прожектор с вершины только что построенного маяка; и хотя ночь уходила, прожектор все работал. Должно, ребята-электрики испытывали его, включали то слабее, то ярче.