Плюхнув под ногой Поли, осунулась подмытая глыба вместе с росшим на ней кустом. Вода прибавлялась, сияла в светлом уже воздухе, отражала проснувшихся, летящих в вышине чибисов, цапель, зеркально-четко рисовала каждый прибрежный лист. Клочья пара отражались тоже. Не шевелясь, они висели местами над теплой с ночи, парной гладью; и лет сорок назад Поля, чтоб броситься, проплыть, скинула б с себя все и, остановись на безлюдном этом берегу, тоже отражаясь, наверно, загорланила бы модную тогда частушку:
— Господи, — сказала она, — а уж теперь-то повидеть себя — ужасть какая…
И все одно бунтуется душа, прет вразрез уродливым ногам, рукам, проклятой, растак ее мать, старости! Поля сложила, сунула за пазуху шаль и двинулась к хутору, где уже рокотали моторы. Тапочки на ее ногах были стоптанные, но мочить их в росе, портить она не желала. И юбку, чтоб не подрать о терновник, отводила на сторону, хоть была та юбка латаной-перелатанной, самый раз Пальме на подстилку.
Нет, на революцию не обижалась. Когда стреляла-колола, не думала за эти дела ходить в бархатах. И сынов брала у нее Совдепия не за бархаты, и были б еще сыны — их тоже, не спросилась бы, отобрала; и Поля снесла б это, как положено… Но вот хоть раз бы вызвали ее в правительство, поинтересовались: как считаешь, товарищ Щепеткова, верно ли живем? За это ли именно или, может, за что другое сметала ты оружием белых гадов?
Но дела шли без согласований с нею, гремели и первыми «фордзонами» и в Отечественную гулом «катюш», а нонче — беззвучной водой, накрывающей дорогу, по которой еще ночью было сухо идти. Не сбрехали сводки. Паводок на глазах заполнял дорожные колеи, втекал в балки, все больше делался морем; и Поля, взгадывая, как пела в армейском строю «Интернационал», как словами гимна клялась построить новый мир, не отрекалась от клятвы.
Нет. Раз революция, — значит, революция, в этих делах на полдороге не запинаются. И хоть отдавать тихие берега значило для Поли все одно, что вновь хоронить Романа, и Азария, и Алексея, но она — красногвардейская сабельница Пелагея Щепеткова — своим сердцем клятву не продавала. Не та выучка. Моторы в хуторе рокотали все громче, рушили старый мир до основания; шла атака, и бабка видела своего Матвея Григорича впереди наступающих, отчетливо слышала его покрик: «Ге-ге-ге!»
— Давайте! — шептала она.
Глава двадцать первая
Будто прислушиваясь к Поле, люди перевыполняли график. Не было шести утра, а Кореновский закруглял очистку.
Скинув с души тяжесть ожидания, народ проворно грузил на машины мебель, баркасы, ульи с забитыми паклей летками, с гудящими внутри пчелами. Кошек не брали по старинной примете, что в кошке завистничество, ехидство, и нехай оно остается на старосельях. Собак привязывали позади бричек, скотину сбивали в стада — отдельно коров, овечек; все это вперемежку с грузовиками, с тракторами строилось кильватером, выравнивалось, так как организовывалась торжественная киносъемка.
Но торжественность нарушалась сверлящим ревом связываемых, кидаемых на машины кабанов, криками ребятишек, которые вылавливали в траве последних индюшат, с радостным визгом падали в траву животами. А тут еще шоферы для веселья добавляли шума, жали на клаксоны.
По разливу, белея как лилии, плавали гуси Андриана, и он, сорвав с машины уже погруженную кайку, спихнув с берега, кинув на корму ружье, орал: «Постр-р-ре-ляю!» — относя это то ли к растяпам дочкам, проворонившим стадо, то ли к самим гусям, вчера ручным, а сейчас идущим в лет от хозяина.
Народ вопил:
— Шумни им, Матвеич, что ты член правления, они вернутся!
На месте снесенного дома Настасьи Семеновны высилось подгнившее сыспода брошенное крыльцо. На ступенях упорно лежала со своим щенком Пальма, беззвучно подняв губу с черным гребешком, подрагивающим над клыками. Ярко-желтые яростные ее глаза были пронзительно ясными, а младенческие глазенки сосуна — мутными, благодушно-тупыми; и когда старик бульдозерист, сгребя стволы яблонь, развернул бульдозер на крыльцо — мол, тоже для печки сгодится, — Пальма пошла вниз. Щенок скатывался под ее животом, считая ступени кудлатой спиной, не выпуская растянутого, как резина, соска.
— Эх! — сказал бульдозерист.