Женщины без охоты входили. Уже войдя, спрашивали, можно ли. Живов — короткошеий, с осколочными рубцами на толстых мощных щеках — смущенно отворачивался от Настасьи Семеновны. Его крупные металлические зубы — видно, сработанные наспех госпитальным протезистом, отлитые сплошными пластинами, — отблескивали, точно новое цинковое ведро.
Щепеткова не понимала — в чем дело, что́ за делегаты? Но не спрашивала. Пускай сами скажут. Она стояла у дверей, слышала, как ее кума, Фелицата Рагозина, весело шептала: «Бабы, а у Лидки не дюже ужаришься. Печка небось с того году нетопленая». — «Не наговаривай, — охотно отзывались женщины, — она топит. Гля, поджаривает на ей свою шаль… Пуховую!» — «Она ж этим и мужа кормит, пухом…» — прыскали другие. Появился Музыченко, снял с капелюхи плексигласовые очки, протер сзади о латаную штанину. Это тоже вызвало смех. Кума Фелицата дурашливо, мужским голосом, громко шепнула Живову, как шепчут застеснявшейся вдруг ухажерке: «Ну, родненькая, любишь, так чего уж? Говори!»
Видно, еще минуту назад настроенный по-боевому, Живов чувствовал сейчас, что затеял лишнее.
— Я, Семеновна, — выдавил он, — ты знаешь, не был вчера на планерке… На каких полях начнем сыпец бросать?
— А бухгалтер не передал тебе, Герасим Савватеич, мою разнарядку — рубить Конский лес? — спросила Настасья Семеновна.
— Да так оно… — согласился Живов.
Он сморкнулся, отступил, чтоб уходить, но стал в дверях, посмотрел животными мужицкими глазами.
— Все ж как хочешь, Настасья Семеновна, — сказал он, — а не так получается с полями. Разве можно?.. Сколько в них энергии положено… В осень пары-то пошли без одной бурьянины, как галочка черные! — Он оживился. — Земля там — масло! Ее, Семеновна, хоть бери ножиком, на хлеб мажь, кушай!
— Зряшный разговор, Герасим Савватеич. Сам знаешь, поля отходят под море.
Именно этого слова о каком-то абстрактном, не испытанном землепашцами море недоставало, чтоб вспыхнула притушенная было искра.
— Значит, нас всех, — Живов показал на женщин, — не только с хат, а и с полей, вроде кулаков, выселяют?
— Как — выселяют? Переселяют, — поправила Настасья.
— Не умер Данила, болячка задавила, — уточнил Живов и, уже открыто посмеиваясь сталью литых зубов, добавил: — Кончили, значит, власти играться с нашим Кореновским. Считают, больше им не понадобимся. И ты, мадам председатель, кончила?
Председательница смотрела на бригадира, точно это был не он, а кто-то новый. С давних пор, как к собственному имени-отчеству Настасья Семеновна, к собственной фамилии Щепеткова, привыкла она, чтобы ее беспрекословно слушались. Каждый с охотой выполнял ее распоряжения. Она никогда не повышала голоса, и люди не вынуждали ее говорить два раза. Мужчины обычно отвечали вполусерьез, по-военному: «Есть, Настасья Семеновна», женщины: «Сделаем, Настасья Семеновна, будь покойна». И Настасья ни разу не задумалась, что, может, этот авторитет не от ее умения, а от благополучия колхоза, от особого внимания райкома и обкома к революционным и фронтовым заслугам Кореновского. Уважение к себе Настасья всегда считала единственно верным, твердо включенным в порядок жизни.
Сейчас происходило непривычное. И не только по отношению к ней, а во всем. Одна за другой бросают женщины работу, идут за длинным рублем на каменный карьер. Месяц назад, когда держались за землю, не шли бы. Смотри, и эти, которых взбаламутил Живов, уйдут… Настасья видела: нельзя и на секунду послабить рычаги, когда колхоз походил на трактор, крутнувшийся вдруг с дороги. Трактор этот тянул вбок, повисал над откосом гремящими включенными гусеницами.
Она неторопливо повернулась от бригадира к женщинам:
— И вы, как он, думаете?
Женщины молчали. Даже бесцветная Лизавета Чирская смотрела в сторону, будто не слышала. Молчала и ласковая, как воск податливая Марфенька Гуцкова, на которую прежде, как на себя, можно было положиться во всем. Даже кума Фелицата глядела мимо.
— Настасья Семеновна! Фактически заверяю! — зачем-то отпихивая инженеров, заговорил Сережка Абалченко. — Коллектив наш здоровый. Як бык. А что Живов агитирует — то вылазка!
— Погоди, Сергей, — остановила Щепеткова. — Так как все же, женщины? Не зазрит нас совесть?
Марфа Гуцкова подняла свои ясные, как небо перед вечерней зорькой, глаза, вздохнула:
— То-то и оно, что мы, колхозные бабы, совестливые… Нам куда ни скажи — поплачем, помутим и пойдем… Правда, в войну уходили, спасали колхозное добро, так знали, что вернемся. А сейчас знаем, что не вернемся… Ну, раз Сталин поставил перед нами вопрос, придется решать.
— Правильно! — состроил серьезнейшую физиономию Музыченко, мигнул женщинам. — Тут главное, чтоб Марфа Леоновна решила!
— А Марфа Леоновна, — хмыкнул Живов, — так и думает. За ней да за малахольным Сережкой Абалченко пришлют самолет специальный. В Москву лететь, решать.
— Сами, Герасим Савватеич, придумали или обучил племяш-полицай? — громко, раздельно спросила пухленькая Милка Руженкова явно приготовленное заранее.
Она заговорила ломким, подрагивающим голосом, пуская в ход сразу все резервы: