Илья Андреевич отправился спать. Однако отдых его не состоялся. Всю ночь хозяйки ставили хлебы, выходили к Зойке в сарай, зарывали за домом послед, отгоняя Пальму и щенка, а уже совсем к утру из боковушки донеслись объяснения Щепетковой с Тимуром. Должно быть, Щепеткова решилась наконец потревожить сына. Слышался его молодой, недовольно гудящий басок и тихие слова Настасьи:
— Господи, был бы отец!.. Ведь я же, Тимка, не справлюсь с тобой, в глаза люди смеются… Хоть пожалел бы.
— А я не жалею? — оскорбленно-наступательно спрашивал Тимур, легко покрывал своим ее голос — Ты, мама, привыкла своих колхозниц гонять — и на меня наскакиваешь! Чуть что — сразу не по тебе, сразу накачка… Раз так — могу не мозолить глаза. Пожалуйста!
В боковушке громыхало: Тимка одевался, в сердцах швырял табуреткой.
— Тима…
— Да чего «Тима»? Восемнадцать лет Тима! — долетело до Солода уже из сеней. Через минуту послышалось другое, абсолютно не вязавшееся с твердым обликом председателя колхоза: жалобные, по-бабьи горестные всхлипывания Настасьи.
Глава одиннадцатая
Весело жмет за хутором мороз. До самой души пробирает на займище. Жжется и в перелесках, где цвенькают снегири, синицы, щеглы; яркие, как яйца-крашенки, головами вниз, бегают по стволам верб, энергично долбят звонкую кору. Гуляет мороз и в плавнях, среди протоптанных в камышах коридоров. Будто стрельнет вдруг под ногой стеклянная от холода камышина.
Но особенно студено на открытом, точно степь, Дону. Беззвучно потягивает разгороженный с четырех сторон воздух. Так и резанет по щеке, шилом ударит в нос лютая огненная свежесть…
В небе нет облаков, но и солнце не пробивается, лишь сияет через марево тот край, где солнце, и оттого чисто отблескивают снег, наносы песка поверх снега, полированные площади льда, оголенного ветром.
Тимка, поссорясь с матерью, шел по Дону поставить снасть на стерлядку. Посвистывая, нес он на плече короткий рыбацкий ломик на деревянной ручке; на ломике — круглый прутняковый самолов — ванду; внутри ванды — колышки, каменное грузило, по-хозяйски свернутую восьмеркой бечеву. Довольный всем вокруг, Тимка на полную грудь дышал морозом и был в том чудесном состоянии, когда слышит человек, как сильно шагают его молодые ноги, крепнущие с каждым днем; как широко, в такт ногам, идет на отмахе свободная от поклажи рука, как даже каждый палец в валенке живет прочной, отдельной, своей жизнью, легко и пружинисто несет тело. Тимур не думал о том, что огорчил мать, которую любил, как ни разу всерьез не задумывался о происходящем сейчас в колхозе. Организовав вчера драку с Василием Фрянсковым, он не волновался душой, а больше напускал на себя этакую идейную раздраженность… Надо же в событиях, охвативших хутор, занимать свое место! И, само собой, место не отстающего нытика, а воинственного преобразователя — крутого, а еще лучше — до без удержу скаженного, как и любой в щепетковском роду, известном всей округе. Эту скаженность Тимка ставил себе в большой плюс.
Он окончил десять классов, но, как повелось у образованной молодежи, на колхозную работу не пошел, год отдыхал и лишь совсем недавно устроился заведующим клубом. Хотя он ничего не давал в дом (мать сама распорядилась, чтоб откладывал себе на костюм), он чувствовал себя главным в семье, жестко требовал особого внимания, ухода и даже трепета домочадцев, когда считал себя раздраженным. При всем этом он был хорошим комсомольцем, потому что ни в какие учетные данные о лице комсомольца не входит ни хамство по отношению к семье, ни тем более желание походить на заслуженных предков. Товарищем же Тимка был добрым и к общественной работе относился со всей душой.
Растирая сукном рукава наветренную скулу, пытаясь насвистывать костенеющими губами, он шагал вдоль Дона, радовался первосортной для рыбальства погоде. У излучины он свернул к белоглинному яру, к тому месту, где еще дома, когда ссорился с матерью, надумал забрасывать ванду. Высоченный яр был обрывистым, даже вогнутым внутрь, под ним оказалось затишно, совсем тепло. В сероватой белой глине темнели летние норы земляных ласточек, отсвечивали перламутром впечатанные ракушки, а поверху, на полосе чернозема, щетинился камыш, усыпанный не опавшей на морозе волчьей ягодой. Оттуда, из-под гривы камыша, змеями свисали сухие корни. Хорошо!
Тимка сбросил снасть, с хрустом расправил плечи. Под яром, где бьют со дна родники, зияла широкая, никогда не замерзающая полынья. Быстрое у заворота течение рябило воду — черную в глубине, светлую на гребешках, и Тимкино ухо улавливало позвякивание гребешков о стеклянные края.