Лиза села на скамейку, думала про Татьяну, жалела ее.
Вспомнила, как с войны вернулся ее муж в орденах, как она гордилась им, приглашала в гости. Один живой муж на десять мертвых за столом. Вот он спит рядом с ней, а она Илью вспоминает, или парторга, у которого вымолила.
Да и Лизе есть, что мерзкое вспомнить. Безнадежных не вытаскивала, но и морфия не жалела. Свободные койки в 43 году считала: этот сегодня ночью отойдет, кого положим из подвала? Клятва Гиппократа, да. Ты, Лиза, еще хуже Тани. И мать родную подушкой придушила, утешайся, что она сама хотела. Хотела, да, а ты, Лиза, врач, не должна. Милость смерти — это не считается частью врачебного долга? Милость, покой, избавление! И все равно нельзя. Должна мучить невыносимым, не облегчаемым никак.
И на собраниях молчала. Страх подкатывал. Голосовала. Не прощает она, Лиза, теперь судья праведная. Стыд охватил ее, кинулся жаром в ноги.
Вот он, смысл жизни — проверить себя, где можешь уступить, где сорваться, где скрутят тебя в бараний рог, где смерть — награда. Приходишь в мир готовой куклой, начиненной праведностью, и откусывает, отрывает жизнь от тебя понемногу. Умрешь обрубком — сколько от тебя осталось.
Она поднялась со скамейки, начинало темнеть, в чинарах в густой листве застрекотали птицы. Медленно пошла домой. Ей сорок лет. А как будто сто. Она кучу жизней прожила за себя и за других — за родителей, за Эльвиру, Владимира, Илью, за своих больных.
Ходжаева и Фиры не было дома, она поставила греть чайник, и вдруг заплакала. Как маленькая, в голос. Нет, хватит, ничего не вернешь, и возвращать-то нечего, и возвращаться некому. Надавала себе по щекам. Ильи на меня нет — сейчас наорал бы, а потом помаду подарил… Английскую.
Вдруг ей захотелось английской помады. Не обязательно английской, но иностранной, в тюбике из блестящей пластмассы с тонким золотым ободком.
И вообще — нового, красивого. Открыла шкаф — слева висели мамины послелагерные платья платья с барахолки. Китайский крепдешин, разноцветные зонтики на бежевом фоне — легкий, прохладный. Немного посекся на боках, подмышками. На широком подоле дырочки — мать прожгла папиросами. У нее тряслись руки, не попадала в пепельницу. Курила она много, пол, скатерть на столе — все было в этой серой пыли и поднималось сквозняком.
Она примерила платье — тесно в талии. Растолстела после отмены карточек. Надо у Рохке спросить, можно ли перешить их как-нибудь. Это платье мать купила на рынке, отдала за него немыслимо по тем временам. У нее до лагерей было похожее, с зонтиками, еще в торгсине покупала. Носила его потом целое лето, каждый день, выковыривала ногтем остатки красной помады, закалывала седые жесткие волосы гребнем, крутилась перед зеркалом. И улыбалась, была довольна собой. Лизе было и смешно, и печально — кривая худая старуха, сморщеная, несколько желтых передних зубов, страшные серые когти торчали из старых босоножек. Когда мать умерла, она отдала почти всю ее одежду, оставила только ее любимые вещи — похожие на довоенные, на ее блестящую жизнь до ареста, когда были гости, пение, духи, шелк, и готовый чемоданчик на случай в шкафу, под дорогими платьями и шелковым бельем.
Лиза включила телевизор. Эдита Пьеха пела про Дунай. Тонкая, в белых туфлях, в светлом коротком платье. Колени до половины видны. Сзади стайка мужчин в узких брюках, в блестящих ботинках.
«Дунай, Дунай, а ну узнай, где чей подарок?». Лиза закружилась по комнате, подпевала, смеялась сквозь слезы.
«И будет красив он и ярок».
Где этот Дунай, где красивые девушки, бросающие в воду букеты? Девушки в цветах! Могла она быть девушкой в цветах? Как-то не получилось, среди бинтов, крови, смерти она не была девушкой в цветах. Почему так мрачно? Хорошо подурачиться в одиночку, когда никто не видит. Хорошо, что немолода уже, а то бы плакала под такие песни сладкими слезами. Она остановилась, вглядываясь в Пьехино платье. Простое, с приколотым на груди букетиком белых цветов. Надо бы такой букетик купить. А то у нее все старые брошки. Все, завтра же вечером поеду в Универмаг.
Она любила эту тенистую многолюдную улицу. Универмаг, дореволюционный еще, просторный, темноватый, с огромными вентиляторами, гудевшими под высоким потолком. Любимый отдел тканей, не покупать даже, просто погладить шелк, пощупать. Шляпы, смешные манекенные задраные ноги в прозрачных чулках. На стене бархатное знамя, вышитые золотом все те же профили. Почти те же.
На той же стороне — большой книжный магазин, где на широких столах лежали плакаты с мускулистыми рабочими на пути к коммунизму, темные полки доверху, спереди книги вождей, сзади букинистический, она любила рыться там, вдыхать запах старых книг.
Отдельный парфюмерный магазинчик, где всегда было приятно душно от запахов. Там стояли букеты в тонких вазах цветного хрусталя.
Столовая, где продавали горячую самсу, мороженое на улицах, газировка. Уличные продавцы с блестящими шариками на резинках, свистульками, красными леденцами в форме петушков, рыбок.