Он не стал бы требовать верности. Эта условность, унаследованная от эксплуататорской алчности буржуазии, маскировавшей таким образом куплю-продажу на эротическом рынке невольниц, казалась ему подлой, как само принуждение, и к тому же он знал, что прекрасная женщина принадлежит всей массе желающих, она, словно тотем, есть достояние целого племени. Подобно льющейся из-под крана воде, ее не удержишь в руках, и, словно вода, она принимает очертания любой подвернувшейся емкости. Посему он добился бы от нее абсолютно другого. Нет, не верности — тотального подчинения. Только этим сладчайшим наречием разговаривал он со своими возлюбленными, и лишь этот язык они доподлинно понимали, научаясь со временем безошибочно, с лающим рвением исполнять его мысленные приказы и глубоко рациональные сумасбродства. Елена Вайгель, бескорыстная Кураж его Тридцатилетней войны, все эти годы волокла за собою фургон с Брехтовым скарбом, детьми, изгнанием, возвращением, возведенным в достоинство компромиссом и почти уж не возражала, так оно было привычно, когда возле нее, на месте еще одной ездовой собаки и дублирующей тягловой лошади, возникала какая-то новая женщина, дабы сменить своим телом выбывшую от нестерпимого напряжения предшественницу, товарку и клячу. Маргарете Штеффин, хрупкая товарищ Штеффин, чье сотрудничество в написании Бертольтовых драм традиционно изображается крохотными буковками для академических мелкоскопов, если верить не лишенной основания клевете, сочиняла в пьесах патрона целые сцены; укутывая беженской шалью туберкулезное легкое, она всю себя выхаркала без компенсаций и одинокая умерла под звездой Коминтерна, в транзитной, sic transit, Москве, не забыв привести в надлежащий порядок трогательно гербаризированную ею листок за листочком эмигрантскую лирику Берта. Рут Берлау, другая неотлучная муза, его пережила и возненавидела, у нее был тяжелый садомазохистский роман с посмертной маскою Брехта, которую она держала в шляпной коробке и однажды в припадке воспоминаний отшибла слепку нос. Зависимость Рут от покойника была столь подавляющей и с течением лет достигла такой гиперболической степени, что для титулования этой непримиримости в языке не существует иного обозначения, нежели слово «любовь». Женщины безропотно растворялись в нем, будто покончивший с колесом превращений буддист в бездне Ничто, и кабы они заранее спросили его, как следует толковать эту пропасть, что именно напоминает она, Единосущность ли со всем Сотворенным, ласковую ли невесомость собственного тела, лежащего в воде и (вариант) скользящего в сон, или это жестокое, бессмысленное Ничто, квинтэссенция отовсюду грозящих пустот, — он, точно Просветленный из притчи о горящем доме, небрежно сказал бы им, что на этот вопрос нет ответа.
Уте Лемпер подстерегала та же участь, но она, не дождавшись свидания во плоти, опередила события, чтобы достойно встретить рабство и нареченность. Лемпер поет Брехта и Вайля, Лемпер танцует Брехта и Вайля. Зонги анархо-урбанизма на грани меж Веймаром и расово-безупречным порядком, вырожденческое, в чистом виде, искусство, трехгрошово-дендистское, без кавычек и прописной кинолитеры, кабаре, ноги как никогда выше плеч. В голосе по законам этого жанра — социальная критика, деньги, издевательство над утопией партнерства сословий, звуковые флюиды естественных в Метрополисе сомнамбулизма толпы и хищничества одиночек, брехтовский выкрик о том, что сначала ты ешь, а мораль приходит потом. Родом из Мюнстера, где незыблемое единообразие уклада установилось со времен коммуны анабаптистов, прилюдно рубивших головы мужчинам и коллективно употреблявших городских дев и жен, она быстро отреклась от того, что обязана была перенять, и подалась в Мюнхен, Берлин, снискав репутацию птицы, щебечущей наперекор национальному самочувствию соплеменников. Лемпер слишком талантлива для Германии, написано либеральным арт-критиком, я европеянка, подтверждает она, немцам не свойственны душевные благородство и щедрость, это подавленный, растерявший свою самость народ, Лемпер необъективна к историческому воссоединению нации, отмечается справа и сверху, объединение искажено высокомерной враждебностью западных немцев, отвечает она и, по сути, эмигрирует в Лондон, Париж, вновь и вновь обращаясь к дням Веймара и успев напоследок сказать, что хребет германской культуре сломали нацисты.