Но Казанову немыслимо мерить аршином XX века. Что за дело ему, сохрани и спаси, до напастей толпы, единодушно убитой ошибкой голкипера. Есть ли толк в увеселяющих зрелищах, если напрочь забылось, что исколотые пальцы монастырски сосредоточенных послушниц труда годами ткали оленей и лебедей для княжеских гобеленов и в не меньшие сроки создавались брабантские кружева, парчовые балдахины, резные шкатулки, атласные платья к радости неисправимо знатных персон, яды, стилеты, статуэтки, гравюры — решительно все, составлявшее цивилизацию ручного усилия, индивидуального чувства и личного навыка. Какой прок в юридическом тождестве классов и свободной торговле, коль благородный артист слова, кисти, резца и поступка стократ против прежнего отставлен от щедрости меценатов, чьи вкусы уродливей, чем у грабительских поколений вестготов. Однако ж, и это пустяк по сравнению с вероятием того, что, где бы ни оказался в исходных главах нашего века Джакомо Джироламо, на обочине ли происшествий или тем паче, как он привык, неподалеку от самого жерла вулкана, его — авантюриста, писателя, астролога, розенкрейцера, переводчика «Илиады» и блуждающего сладострастника с философским камнем во рту — скорее всего, сожрал бы один из майданеков ненавистного ему коллективизма и равенства в смерти.
Бьюсь об заклад, что ему не позволили б тихо скончаться в постели, между картами и интрижкой, на иждивении у служанки, той, например, которая в простоте духа и бдительно надзирая финансы, не осмелилась употребить по хозяйству дорогие, чистые дести писчей бумаги, но сплавила, вослед овощной кожуре и рыбным чешуйкам, три исписанных, с кляксами, тетради его мемуаров. В сверхнасыщенном и перенаселенном XX столетии для его по-дворянски просторных эскапад места, скорее всего, не нашлось бы, и, сознавая чужеродность этой персоны изменившимся временам, век, особенно после того, как выдохся благоволивший к Джакомо декаданс, отнесся к бедному страннику немилосердно. Возобладала трактовка Федерико Феллини: Казанова — протагонист полой души, шарлатан мнимостей и фантомных позывов, фокусник, что не догадывается о Подлинном и вместо красочных лент и ушастой крольчатины тянет из цилиндра неостановимую апологию собственной пустоты. Сотни и тысячи не имеющих экзистенциального центра страниц, разводил руками Феллини, болтливое разлитие соков, чтоб утопить в этих подчас гневных, иногда элегических и насмешливых, но неизменно пустых нечистотах смертельно унизившее его прошлое. Работодатели требуют эротических шоу, а он, не ведая, к чему бы еще себя, кроме подложенных ему бациллоносных межножий, применить и приладить, уподобляется искусственной птичке с заржавленным ключиком крылышкующего подзавода. Рукотворное чудо природы — говорящий секс-механизм, постаревшее личико-маска (впору заплакать и притвориться сморщенной брошенной обезьянкой на веницейском, в испаряющихся отражениях, карнавале), морок и проекция неутолимо-чужого желания, — он похож на планету в орбитах бессменного унижения и, разумеется, сам в страданьях своих виноват, потому что лишен воли, врожденно отторгнут от чувства. В постоянных перемещеньях его разглядели судорогу, оцепенелость, конвульсии и сомнамбулизм. Мертвец с землею в глазницах встает из могилы и под чью-то злорадную дудочку колобродит, обольщает, грешит и тоскливо скребется о гравий, мечтая снова лечь в материнское чрево гроба; сцена из экспрессионистского фильма великой инфляции, дабы не накликать барабаном вуду нынешних, до отвращения замордованных кинозомби. Такова версия позднего XX века, не кажущаяся нам справедливой.
Казанова — зеркальная сущность дореволюционной эпохи, и кто не дегустировал приключений при старом режиме, не способен проникнуться сладостью жизни, нашептывал Талейран. «Грязь в шелковых чулках!» орал, багровея от ярости, на своего демона дипломатии Наполеон Бонапарт, а тот, пятясь на подагрических негибких ногах, пропускал мимо глотки поток оскорблений, ибо глубоко спрятанным историческим зрением провидел и сокрушение повелителя, и свою роль спасителя Франции (Венский конгресс, вершина его кротоподобного тайнодействия, его кулуарного жанра) и собственную лукавую смерть, о коей услышав, один афорист-остроумец интересно спросил: «Вот бы узнать, зачем ему это понадобилось?»