Париж не является более кущами для алчущих славы иностранных писателей. Они уже не приезжают сюда для разбега и взлета. В лучшем случае (он же, как уверяют, и худший) писатели сюда эмигрируют, спасаясь от бедствий туземной политики, но и эта еще недавно привычная участь свой лимит исчерпала, продолжаясь разве лишь по инерции, — не возвращаться ж на старости лет в Злату Прагу и в чешскую речь, чересчур анемичную после аффектов галльского смысла. Оно бы и ладно, не вечно традиции длиться, тем паче что начинавшие в парижских прибежищах знаменитые литиностранцы летейски в них и застыли и несгораемых изображений, для поддержания мирового культурного реноме, достанет на столетье вперед. Вдобавок и нынешний мир размагнитился, внятные полюса притяжения в нем отсутствуют. Главная ж безутешность другая. Литература французская находится в тупике, какого нынче не ведает, быть может, ни одна из европейских словесностей — никто ведь не знал столь блестящего прошлого. Новый Роман стал последним в своей осязаемости художественным вкладом французов, сопоставимым с грандиозными котлованами и тоннелями, вырытыми первой половиной века. Под знаком тиражирования и утомительного разжижения новшеств, открытых на излете 50-х, миновало несколько десятилетий, но и грустное, с бессмысленным повторением прошлых уроков истлевание — ничто против кромешного упадка поэзии, этого средоточия письменной национальной души. Легко возразить, что, в отличие от прозы, будь то непогребенный (как ни хоронили его) роман или беллетризованный жанр non-fiction, поэзия всюду в Европе тяжко влачит свою колесницу. Верно, и все-таки англичане, русские, немцы еще изредка освещаются зарницами внушающих трепет поэтических дарований, давно не рождаемых ни французской провинцией, ни Парижем.
Эта словесность так долго питала своими открытиями все другие, зависимые от нее телом и мозгом литературы, она так настойчиво их оплодотворяла, что возникла иллюзия, будто ресурсы ее бесконечны, а семя никогда не исчахнет. В ней было все, весь ковчег когда-либо созданных европейской расой направлений, стилей, программ, и не так даже важно, что все, сколько существенна субстанциональная характеристика той полноты. Что бы ни произрастало на французской почве из слова — являлось на ней впервые в истории словесного мира или, на самый тощий конец, синхронно с прорывами, совершавшимися в иных территориях. Круговоротом художественного производства, большими и малыми циклами конъюнктуры управляла тираническая власть оригинала. Изготовление копий было уделом распластавшихся в ученической позе иноязычных пространств — от европейских пределов до африканских и азиатских колоний. Завоеванные истинно философской идеологией Кадикс и Архангельск, две оконечности Разума, два крайних стража, друг на друга смотрящих через необозримость охраняемых ими земель, не для просветительской мысли служили иллюстрацией победы французского духа. Раззудясь в откровенно прозападном мифопоэтическом роде, мусульманский Магриб без страха за самобытность шествовал вослед караванам культурметрополии, а на южновьетнамских тропинках глаз различал муравьиное поколение авторов, совокупно и в розницу кропавших аннамский экзистенциальный роман. Вспоминается обзор азиатских вариаций этого жанра, и помнится саднящее по прочтении чувство: воспитали целое племя агентов влияния, и трогательно мечтало оно, чтобы все у них дома наладилось, как у людей, — неразрешимые личные поиски, джаз, одиночество, вино, разговоры, черный потолок ночного кафе. Не хочется думать, что сталось с надеждой отчаявшихся после штурма Сайгона, да и отпаденье Алжира многих, бумагой и кожей усвоивших чуждую речь, до смерти огорчило.
Литературная Франция считалась ареалом беспрецедентных эстетик, а Франция гражданская, социальная, классовая — ареной разыгрывания дотоле неизведанных буржуазных политических практик. Обе они были зримыми образцами новации, эмблемами того слова и дела, что всеми титуловались тогда — страшно сказать — прогрессивными. Начальные марксисты, ища эмпирических впечатлений для своего дедуктивного мессианства, революционный французский предмет обсосали на манер лакомой косточки, но и литературное парижское лидерство, вобравшее гул базисных и надстроечных потрясений, было для них несомненным.