– Это ничего, – сказал молодец, – танцевать не грех! Взгляни-ка, панна, тут в горнице нас десятка два кавалеров, и, пожалуй что, ни один своей смертью не умрет, а либо от стрел басурманских, либо в плену. Всему свой черед! В здешних краях почитай каждый кого-нибудь из близких недосчитался, а веселимся мы, чтобы Господу Богу, чего доброго, не мнилось, будто бы мы на службу сетуем. Так-то! Танцевать не грех! Улыбнись, панна, покажи глазыньки свои, не то подумаю, будто не люб я тебе!
Зося глаз, правда, не подняла, зато уголки губ ее чуть дрогнули, и две ямочки показались на румяных щечках.
– Нравлюсь ли я тебе, панна, хотя бы самую малость? – снова спросил кавалер.
А Зося на это голоском еще более тонким:
– Ну… да…
Услышав такое, Нововейский подскочил на скамье и, схватив Зосины руки, осыпал их поцелуями, приговаривая:
– Пропал я! Чего там! Влюбился я в тебя, панна, насмерть. Никого мне, кроме тебя, не надобно. Красавица ты моя! Боже мой, как же ты люба мне! Завтра матери в ноги повалюсь! Да что там завтра! Нынче же повалюсь, лишь бы знать, что нравлюсь тебе!
Гром выстрелов за окном заглушил Зосин ответ. Это обрадованные солдаты палили в честь Баси, так что окна дрожали, стены тряслись. Испугался в третий раз почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а стоявший подле них Заглоба стал по-латыни их успокаивать:
– Apud Polonos, – сказал он им, – nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt.[100]
Казалось, все только и ждали этого залпа из мушкетов, чтобы всею душой отдаться веселью. Шляхетская благопристойность сменилась степной дикостью. Загремел оркестр; танцоры закружились в ураганном вихре, загорелись, засверкали глаза, от голов шел пар. Даже старики пустились в пляс; громко кричали, гуляли, веселились, пили из Басиной туфельки, палили из пистолетов по Эвкиным каблучкам.
Так шумел, гремел и пел Хрептёв до самого утра, даже зверь в ближних пущах укрылся от страха поглубже в лесную чащобу. А так как происходило это чуть не в самый канун страшнейшей войны с турецкими полчищами и над всеми нависла угроза и гибель, дивился безмерно польским солдатам почтенный нвирак и два ученых анардрата дивились не менее.
Глава XXXIV
Спали все допоздна, кроме караульных и маленького рыцаря, который никогда забавы ради не пренебрегал службой.
Молодой Нововейский тоже вскочил чем свет – Зося Боская была ему милей, чем мягкая постель. С утра принарядившись, поспешил он в горницу, где давеча отплясывали, чтобы послушать, не доносятся ли шорохи из отведенных женщинам соседних покоев.
В комнате пани Боской уже слышалось какое-то движение, но молодцу так не терпелось увидеть Зосю, что, выхватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хотя бы в щелочку, одним глазком на нее взглянуть.
За этим занятием и застал его Заглоба; войдя с четками и тотчас смекнув, в чем дело, он на цыпочках приблизился к рыцарю и принялся колотить его по спине сандаловыми бусинами.
Тот, смеясь, однако же весьма смущенный, пытался увернуться, а старик гонялся за ним и дубасил, повторяя:
– Турчин ты этакой, татарва, вот тебе, вот тебе! Exorciso te[101]
. A mores[102] где? За женщинами подглядывать? А вот тебе, вот тебе!– Ваша милость! – вскричал Нововейский. – Негоже, чтобы священные четки плетью служили! Помилуйте, не было у меня грешных помыслов.
– Негоже, говоришь, святыми четками тебя лупцевать? А вот и неправда! Святая верба в предпасхальное воскресенье тоже небось розгой служит! Четки эти прежде были языческими, Субагази принадлежали, но я их под Збаражем у него отнял, а после уж их нунций апостольский освятил. Гляди-ка, настоящий сандал!
– Настоящий-то пахнуть должен!
– Мне четками пахнет, а тебе девицей. Ужо огрею тебя как следует быть, нет ничего лучше святых четок для изгнания беса!
– Жизнью клянусь, не было у меня грешных помыслов!..
– Никак, благочестие побудило тебя дырку расковырять?
– Не благочестие, но любовь, да такая, что не диво, ежели разорвет меня, как гранатой! Ей-богу, святая правда! Слепни коня так летом не изводят, как чувство меня извело!
– Гляди, не греховное ли тут вожделение, ты же на месте не мог устоять, когда я вошел, с ноги на ногу переминался, будто на угольях стоишь.
– Ничего я не видел, Богом клянусь, щелочку только ковырял!
– Ох, молодость… Кровь не водица! Мне и то часом приходится себя окорачивать, lео[103]
еще живет во мне, qui querit quem devoret[104]. А коли чистые у тебя намерения, стало быть, о женитьбе думаешь?– О женитьбе? Великий Боже! Да о чем же мне еще думать? Не только что думаю, а словно кто меня шилом к тому побуждает! Ты, ваша милость, не знаешь, верно, что я вчера уже пани Боской открылся и у отца согласия испросил?
– Порох, не парень, черт тебя побери! Когда так, это дело другого рода, говори, однако, как все было?