Ничего нового в письме. Разве что «сыновняя» благодарность моей бабушке за спасение меня — это клей и мед одновременно, единственно возможный способ сгладить уже произошедший раскол между его родными и моими.
Отец тяготился этой жизнью меж двух огней. Ему надо было постоянно сглаживать конфликт. А чего его сглаживать, когда обе стороны друг друга «не принимают» и не хотят мира. Там, на фронтах, война Большая, кровавая, а здесь война маленькая, междоусобица, вроде бы крошечная, никому не нужная, но так же истощающая, отнимающая последние силы.
«Приеду — разберусь!» — вот и всё, что он мог сказать воюющим сторонам, которые ради него, дорогого и любимого брата и мужа, должны были бы сблизиться, обняться, объединиться, но ничего из этого так и не сумели сделать — не сблизились, не обнялись, не объединились…
Что ожесточило этих, в общем-то хороших, людей друг против друга?..
Ведь их вражда не более чем дрязги, не что иное, как проявление какой-то странной ортодоксии, свойственной людям неоголтелым, которые вдруг, будто ни с того ни с сего, становятся оголтелыми, неуступчивыми, крайне агрессивными. Мама имела свою гордыню и жила, как натянутая струна, в постоянном нечеловеческом напряжении. Семья отца, отказав Лиде от дома, считая ее «чужой», тоже делала ошибку, хотя бы потому, что выбор отца надо было уважать, а уж когда родился я и Сема сел, можно было по-человечески разделить и радость, и горе.
— «Гвозди бы делать из этих людей», — правда, мама?
— «Не было б в мире лучше гвоздей!» — откликнулась Мать, знаток тогдашней поэзии.