Вопрос, надо сказать, поставил меня в тупик. Но директор не собирался слушать мой ответ. Он продолжил:
— Ишь, хохмач!.. Журнал «Юность»!.. Пылесос какой!.. Я ведь тоже о Вас кое-что знаю.
— Я что-то не понимаю, о чем вы, Михаил Борисович? — попробовал я врезаться в этот его монолог. Но директор вовсю разошелся, смеясь и то и дело как бы подмигивая мне:
— Да я о том, что… ишь, сатирик-юморист, нашел, с кем хохмить… Вы, наверно, думаете, что я анкеты не читаю?.. Нет, читаю… Вы, наверно, забыли, с кем имеете дело. Я по должности обязан… Я ведь не только сценарист, драматург… Вы когда документы только подали, я сел и все анкеты прочитал… Иначе я был бы не я — Вы соображаете, что Вы натворили?!
— А что я натворил?! — мне было тяжело его слушать, потому что я действительно не знал, что я натворил.
— А то, что Вы написали в анкете своей… Что за хохмы такие?..
— Какие хохмы?
— А такие… Вы написали, что Вы — грек. Только тут я понял, из-за чего весь сыр-бор.
Тотчас залез в карман, вынул паспорт и положил молча на стол генералу KГБ в отставке Михаилу Борисовичу Маклярскому.
Наступила тягостная минута его замешательства.
Никогда в жизни я не видел у человека такого удивления, если не сказать, потрясения, как в тот момент у нашего уважаемого автора детективов в кино. Что он, бедный, тогда испытал, этот классик жанра, опытный боец невидимого фронта, разлюбезный директор по прозвищу Макляра, я, конечно, догадался, но надо отдать ему должное — он не просто улыбнулся и даже не засмеялся — он расхохотался так, что его стол задрожал и стены затряслись. Из глаз посыпались слезы смеха. Редкие по своей ценности, изумительные по своей искренности.
— Марк Розовский — грек!.. Нет, вы подумайте… он — грек!.. Грек!.. О-хо-хо-хо-хо!.. Значит, это не хохма!.. Не розыгрыш!.. А я думал, Вы решили всех нас разыграть!.. Меня разыграть!.. О-ха-ха-ха-ха-ха!.. Меня!.. Ой, кто бы мог подумать?! Грек!.. Марк Розовский — грек!
Он еще несколько раз повторял это заклинание, а я все ждал, когда же, наконец, он спросит наподобие Кафтанова;
— А почему вы грек?
Но надо отдать ему должное. Он не спросил.
Ведь он был кагэбэшник и мог сам узнать в любую минуту всё, что его интересовало. Он был, повторяю, настоящий.
А бывших кагэбэшников не бывает.
Смех Маклярского запомнился на всю оставшуюся жизнь. Он резанул меня не меньше, чем если бы кто-то назвал меня «жидом». Но я понял уже тогда, что его оглушающая сила больше характеризует не меня, а, если хотите, ту систему, от имени которой надо мной смеялся директор.
Эта система звалась «социалистической» и имела твердокаменное основание — советскую власть.
Мы тоже рождались «во чреве мачехи» — советской власти, которую кто-то по-домашнему, по-кухонному прозвал «Софьей Власьевной» — это была, несомненно, шифровка дурью, образом, звавшим к иронической уважительности (все-таки зло имело имя и отчество!), и притом каким-то отталкивающим, каким-то мерзким. В воображении нашем «Софья Власьевна» рисовалась как несомненная ведьма (нынче) и пламенная революционерка (в прошлом).
Разговоры с «Софьей Власьевной» велись долгие и тягомотные, поскольку выяснять, «кто прав, кто виноват», под водочку с закусочкой можно было до бесконечности, и на обсуждение вопроса «что делать?» времени уже не хватало. «Софья Власьевна», как всякая молодящаяся старуха с партийным стажем, упирала на свою связь с честными большевиками типа легендарного Цурюпы, падавшего от голода во время голода, — «вот какие наркомы нам сегодня нужны!» — но тут же скатывалась в пропасть негодяйства, ибо всегда среди нас находился какой-нибудь знаток истории, напоминавший о какой-нибудь записке Ленина с коротким, как пулеметная очередь, словом «расстрелять».
«Софья Власьевна» была дама явно непригожая, но другой советской власти над нами не было. Приходилось с ней считаться. Ибо время рассчитываться еще не наступило. Или наступило, но не для всех. Героями-диссидентами были единицы.
Рожденные «во чреве мачехи», мы были все как один выкидышами этой Системы, не желавшей нас приголубить-приласкать, а лишь жарившей всех подряд на сковородке своей идеологической «сучности», делая из нас яичницу.
Не хотелось как-то этому поддаваться.
В 57-м году мне было двадцать лет. В условиях социалистической системы возраст — микроскопический. Недоразвитость проявлялась во всем — в безмозглом романтизме и прекраснодушном стиляжничестве, увлечении ранним Маяковским и беспорядочном сексе с теми, кто движется в легкой расклешенной юбке…
Именно в этот момент вдруг сделалось тошно от бессмысленного времяпрепровождения, и я услышал зов трубы — той самой, что и по сей день последовательно оглушает меня. Мне безумно захотелось всерьез заняться театром.
О «Софье Власьевне» я не думал тогда, хотя сразу понял, что в театральный вуз мне, с моей еврейской внешностью, не поступить. Хоть и был я дурак дураком, а все же соображал, что ни в какой ГИТИС меня не примут, хоть ты тресни.