Мы часто встречались с ним и очень' скоро стали добрыми друзьями. Восторженный ценитель Кардуччи и Пасколи, он иногда читал вслух их стихи и читал очень хорошо, с искренней горячностью и простотой. Успех Гаэтани у женщин был бесспорным: очень многие были в него влюблены. Он же, хотя и не слишком хвастался своими победами, все же придавал им значение. «Дорогой Титта, — сказал он однажды, — чтобы удовлетворить их всех, пришлось бы мне быть стальным». И прибавил: «Сейчас я вожусь с одной, которая не хочет сдаваться, но это только вопрос времени, потому что она уже у меня в когтях». И, выругавшись по-тоскански, он воскликнул: «Будь у меня твой голос, я бы заставил содрогаться весь мир!». «Но очень недолго, дорогой Чезарино, — отвечал я. — Ибо при всех тех женщинах, которыми ты владеешь, или, лучше сказать, которых держишь У себя «в когтях», голоса для публики у тебя осталось бы очень мало».
Мы часто горячо обсуждали мою манеру передавать ситуации и воплощать образы. Я прислушивался к нему с большим интересом, а иногда, когда суждения его казались мне справедливыми, следовал его советам. Видя меня таким молодым и неопытным, он часто повторял: «Боюсь, что с тобой будет то же, что с твоими пизанскими коллегами — Барбьери, Бенедетти, Казини, Чиони и Гасперини. У всех у них прекраснейшие голоса, но все это не настоящие артисты, и потому они застряли на полдороге». И, как бы вымещая на мне свои собственные неудачи и раздражение против не признававших его сограждан, он заключал: «Никогда ты не будешь большим артистом». На это неприятное предсказание я отвечал, что из живущих ныне актеров самый великий как раз уроженец Пизы, и называл Томмазо Сальвини. Тогда Гаэтани, чтобы позлить меня, утверждал, что Сальвини вовсе не пизанец.
Бедный Чезарино, как плохо он кончил! Я встретил его через много лет в Москве. Он приехал в Россию с маленькой гастрольной труппой, сопровождая молодую артистку, в которую был влюблен до потери сознания. Я в это время пел в рубинштейновском «Демоне» на императорской сцене. Только я кончил бисировать на русском языке знаменитую арию, как он вдруг появился передо мной. Я не верил своим глазам.
Мы расцеловались с большим волнением. Он постарел: у него были совсем седые волосы и слезящиеся глаза. Обратившись ко мне с выражением восторга, он поздравил меня с тем положением, которое я занял на самых значительных сценах театров всего мира и, прежде чем расстаться со мной — он уезжал на другой день с труппой в Харьков, — сказал: «Забудь то суждение, которое я высказал о тебе в.Ливорно в самом начале твоей карьеры; ты теперь, вопреки моему предсказанию, стал поистине великим артистом». И, обнимая меня, прибавил: «Возможно, что мы видимся в последний раз. В один прекрасный день ты, несомненно, прочтешь в какой-нибудь итальянской газете, что Чезарино Гаэтани из Ливорно пустил себе пулю в лоб. А теперь прощай, дорогой Титта, и следуй дальше по заслуженно завоеванному тобой светлому пути». Через некоторое время я узнал, что он действительно кончил жизнь в точности так, как предсказал это в Москве.
Пробыв в Ливорно два месяца, я стал там чрезвычайно популярным. Благодаря мяснику-импресарио меня на рынке знали все торговцы пищевыми продуктами, и эти люди выражали мне свою симпатию, присылая каждый день на дом кто головки пармезана, кто вино, кто фрукты, кто одно, кто другое, как бы соревнуясь. Так как я почти всегда бывал к кому-нибудь приглашен, то предоставлял все эти гастрономические подношения, включая сюда и полагавшийся мне по договору бифштекс, прожорливости моей хозяйки.
В конце сезона Торсола стала неузнаваемой: она превратилась в здоровую, полную женщину и говорила, что приба-
вилась в весе на четырнадцать килограммов. Ей вполне можно было поверить на слово, ибо, глядя на нее сверху вниз, легче было принять ее за бочку, чем за женщину.
Последней ролью, исполненной мною в Ливорно, была роль Риголетто, в которой я имел успех не только вокальный, но и актерский. Учитывая мою молодость и неопытность, успех этот был для меня в высшей степени значительным. В общем я оставил о себе в Ливорно надолго сохранившуюся память.
Тем временем молва обо мне распространилась. В сентябре я был приглашен в Пизу, в театр Политеама, где дебютировал в «Трубадуре», а затем пел в «Лючии», подтверждая этим многогранность своего дарования и расширяя артистический репертуар. Многие приезжали в Пизу из Ливорно, чтобы послушать меня снова. В частности, Гаэтани не пропускал почти ни одного представления. Мы проводили вместе чудесные часы, беседуя об искусстве и театре, прогуливаясь по набережным Арно, любуясь пылающими сентябрьскими закатами. Я жил тогда в доме у тети и дяди, Инессы и Лелио Титта. Лелио был мастером по ковке железа, достойным учеником моего отца, и очень хорошо разбирался как в музыке, так и в искусстве вообще. Я провел около месяца в этом скромном семействе, окруженный самым заботливым вниманием. Родные гордились племянником и нисколько этого не скрывали, особенно когда могли появиться где-нибудь вместе с ним.