Женщина, распаренная в горячей воде, тяжело, надрывно дыша, откидывается на бело-кафельный край. Разводит колени. Но темная вода мелькает лишь на мгновение, расстояние между ними тут же скрывает духмяная пена.
На висках ее томятся от жара капли пота; дымные, невидящие глаза широко распахнуты, и ресницы отяжелели, набрякли от воды.
Дебольский почувствовал запах пены, запах той женщины. И увидел, как отстраненно туманно смотрит она на ласкающую ее мужскую руку, которая гладит острые плечи, ключицы, спускается в манкую белую пену…
Отекает пристальный взгляд мглистых глаз, и она отворачивается, не позволяя дальше смотреть.
Дебольский хрипло, разочарованно выплюнул из себя спертый воздух.
Все было не то и не так.
— Нет, — и выдернул уже несколько вялый член.
Наташка послушно перевернулась на спину, а Дебольский уже не замечал, что она перестала помогать и участвовать, плечи ее сжались, и глаза стали напряженными, полными такого же, как у него, раздражения.
Дебольский навалился сверху, принялся целовать жену. Глубоко проталкивая язык, стискивая ее грудь. Но возбуждение не возвращалось.
Он просунул руку в горячую влажную тесноту между женой и простыней, на которой они лежали. Вопросительно, на пробу коснулся заднего отверстия. Но она тут же недовольно дернулась.
Они никогда не занимались анальным сексом: Дебольский этим брезговал, никогда не предлагал.
Но глаза у Наташки стали испуганными — будто он ее заставлял. И сникший член никак не хотел входить, хотя она, отворачиваясь и стараясь не смотреть, все же раздвигала ноги, как могла широко. Но не получалось.
— Возьми в рот, — прошептал он, тяжело дыша, уткнувшись ей в шею.
И тут же почувствовал, как окаменело Наташкино тело. Почувствовал и разозлился. Разом выплеснулась вся вскипевшая досада.
— Ну возьми, — сдернулся с нее и, хотя ему уже ничего не было нужно, принялся настаивать: — Что в этом такого? Это нормально! Все так делают! — и почему-то возмутился ее ханжеством. Хотя раньше всегда понимал, обходился, довольствовался.
— Саша, — Наташка дрожа села и сразу — к его неудовольствию, неприятию, отвращению — потянулась прикрыться простыней. — Саша, что с тобой происходит? — в голосе ее прозвучало что-то горькое, звенящее. — Давай поговорим.
Дебольский почувствовал, как разочарование выплеснулось нестерпимо острой досадой:
— Да не хочу я разговаривать! — почти закричал он.
Внутри его кипела, разрывалась, пенилась запутанная, скомканная, раздирающая завязь страха, злости, разочарования. И неутолимого возбуждения.
Он скатился с кровати. Неловко свезя подушки. Уронив на пол скомканное покрывало.
И принялся одеваться.
— Саша! — жена в какой-то исступленной дрожи так и осталась сидеть, прижимая к себе большую мятую простыню. — Саша! — закричала она, глотая унижение отчаяния.
Но он, едва натянув на голое тело брюки и ботинки, выскочил из смрадного, пахнущего сексом, неудовлетворенностью, несостоятельностью и унижением, гостиничного номера, с шумом захлопнув за собой дверь.
40
Попову, казалось, стало лучше. Начиная со второй недели после похорон, он будто ожил, почти осознанно работал и даже слушал, что ему говорили. Начал ходить обедать вместе со всеми. И теперь за маленьким столиком кафе занимал место напротив Зарайской. Попов мало ел, а она утопала в приторной сладости своих пирожных. Но оба почти не говорили.
Остальные же, вольно или невольно поглядывая на тот столик, подспудно боялись, стыдились нарушить это единение недружественной дружбы, поэтому на общество Зарайской больше никто не претендовал. А Попов, поначалу единственный откровенно ее не выносивший, вдруг проникся, затеплел в присутствии.
Впрочем, нигде больше это не проявлялось. И их молчаливое бдение за обедом ничем не походило на ее разговоры с Дебольским.
Попов, скорее всего, просто не хотел быть один и тянулся к женскому обществу, к которому так привык и в котором так нуждался. Зачем это звонкой, блестящей Зарайской — трудно было сказать.
Но она ничем не возражала против такой компании. Даже напротив, предпочитала ее всем остальным. И Жанночка, на время обеда лишавшаяся солнечных лучей покровительства шефини, терялась, блекла, увядала.
Чахла без Зарайской и Эльза Павловна. Впрочем, в офисе она в таком состоянии находилась перманентно. Ошибалась, путалась, конфузилась — страдала. И мысли ее всеочевидно заполняли лишь оставшиеся дома дети, а заниматься работой — непонятной, непривычной и уже противоестественной ее натуре — Эльзе Павловне было невыносимо и тягостно.
А главное, она никак не могла освоиться в коллективе, и в невместности, в домотканности своей была нелепа и глупа. Чувствовала это, понимала и на всех обижалась, как маленький ребенок, тая легко читаемую обиду, причиной облекающего ее дискомфорта считая всех окружающих.