Потому что из деревни мы, — сказал отец парня в корчме, куда они с приятелями зашли выпить после смены; к поезду они решили не спешить, успеется, на следующий сядут. Это точно, — согласился с ним кто-то. Мы — люди простые. Потому они там, в Пеште, и не хотят видеть, что есть тут парень, который всю жизнь готовился к тому, чтобы стать тем, кем он хочет стать. Нет у них сердца, и вообще плевать им на таких, как мы. Правильно говорил тот студент, который сюда приходил, что не нам принадлежит власть. Какая там власть, мать их, насрать им на нас, ты только вкалывай, пока не сдохнешь, а чтобы из парня что-то вышло, это они не позволят. Вот если бы сын твой сюда захотел прийти, на комбинат, чтобы здесь горбатиться, с его-то аттестатом, с его подготовкой, которая куда выше, чем здесь требуется, чтобы надрывался тут с утра до вечера, балки поднимал, — ладно, это пускай. Это пускай, — сказал отец, они и нашим детям разрешают только то, что нам разрешали, мать их так, только я этого так не оставлю, потому что парень должен быть тем, кем должен быть, не может он быть другим, из-за того только, что в университетах засели эти мудаки, профессора гребаные, которым на все плевать, я на все пойду ради парня, не придется ему этот год работать, пускай только учится, а потом он этих пештских хлыщей уделает, не моргнет, как Бела Крекач[17] стопку абрикосовой с похмелья. Я вот что: я свояка попрошу, это двоюродный брат жены, чтобы помог. У него — получилось. Он мало того что садоводческий[18] кончил, его еще и преподавать там оставили, у него, вишь, все сошлось. А он-то что может сделать? — спросил третий из их застольной компании. Как что? Ну, садоводческий: это тоже там, куда твой парень хочет поступать? Да нет, не там, — там, куда парень, это очень важная школа, туда только троих берут, а на садоводческий — триста. Но на следующий год один из троих мой сын будет. А как твой свояк ему поможет, если он совсем в другом месте? — не унимался дотошный собеседник. Как, как. Смотри, вот ты можешь спросить у водопроводчиков, ребята, мол, не заглянете ко мне, кран совсем к чертовой матери разболтался, течет, собака, не посмотрите? А университеты — то же самое. Свояк позвонит по телефону, скажет: этот парнишка — сын моей двоюродной сестры, так что вы уж к нему соответственно. А, ну если так, — сказал тот, который никак не мог угомониться, — тогда понятно, с краном ты мне все разобъяснил.
Парнишке нашему оставалось только учиться, отец оплатил ему подготовительные курсы и занятия, только ходи. Четыре раза в неделю он по полдня проводил в Будапеште. В феврале пришло время подавать заявление. И он снова подал на философский. Хотя кто-то советовал ему: надо еще куда-нибудь попробовать, а то ведь, если не поступишь, загребут в армию, тогда все, конец, два года пропадут, а через два года уж точно не сможешь к жизни вернуться. Человек этот так и сказал: к жизни, понимая это так, что за два года мозг совсем отупеет от алкоголя, ну, и от муштры, от насилия, которые, как известно, царят в казарме. И ведь надо еще учесть, что за два года ты потеряешь столько нервов, что покончишь с собой или с ума сойдешь, и тогда можешь ставить крест не только на философии, а и вообще на всякой науке, на всяких университетах, причем не из-за политики — тут бы ты еще мог даже гордиться, считать себя жертвой, — а просто потому, что будешь лежать, пуская слюни, в каком-нибудь госпитале, а то и вообще в могиле.
Парень наш пока не думал о другой, более легкой специальности, в этом году он еще держался за философию, и когда на медосмотре познакомился с одной девчонкой, которая тоже проходила медосмотр, чтобы получить справку для поступления на искусствоведение, потому что был такой дурацкий порядок, что медицинская справки нужна, если ты хочешь быть, например, искусствоведом или философом. Словом, когда он разговорился с этой девчонкой, которая вообще-то была ничего себе, только толстовата немного, или, вернее сказать, полновата, — он и ей сказал решительно: поступаю на философию. Девчонка повторила слово, и в голосе ее было что-то такое, какая-то такая удивительная, ласковая интонация… Парень наш ни разу еще не слышал, чтобы слово это звучало с такой интонацией. Родители произносили его так, будто это было название какого-нибудь заграничного города, одноклассники — примерно таким же тоном, каким, например, говорили: медицинский факультет; словом, чтобы оно звучало так мягко, будто это и не слово было, а шелковый чулок, — такого еще не было ни разу.