Вынужденно смирившись с выбором отца, каким бы абсурдным он мне ни казался, я без остатка погрузился в науку. Я редко дразнил бедных школяров колледжа Монтегю или стипендиатов колледжа Дормана, но зато усердно посещал все большие и малые учебные заведения улицы Сен-Жан-де-Бове. Уже в том возрасте я мог помериться в теологии мистической с любым отцом церкви, а в теологии канонической — с любым из членов Собора, а в теологии схоласической — с доктором Сорбонны. Покончив с богословием, я принялся изучать церковные положения. Начав со “Свода сентенций”, я перешёл к “Капитуляриям Карло Великого.” Я поглотил одну за другой декреталии Теодора, епископа Гипалського Бушара, епископа Вормского, свод Грациана. Переварив декреталии, я набросился на медицину и на свободные искусства. Я изучал науку лечебных трав и целебных мазей, приобрёл основательные сведения по лечению лихорадок, ушибов, ранений и нарывов. Жак д’Эпар охотно бы выдал мне диплом врача, Ришар Гелен — диплом хирурга. Я изучил латынь, греческий и древнееврейский — тройную премудрость. Я был одержим настоящей горячкой приобретать и копить научные богатства. В восемнадцать лет я окончил все четыре факультета, полагая, что в жизни есть одна лишь цель: наука.
Как раз в то время, в знойное лето 1466 года, разразилась страшная чума, которяа в одном лишь Парижском округе унесла около сорока тысяч человек. Особенно сильное опустошение эпидемия произвела среди жителей улицы Тиршап. Именно там в своём ленном владении жил мой отец со своей новой семьёй. Не сказать, что я рвался в родительский дом. Переступив порог, я застал отца и его жену мёртвыми. Их сын был ещё жив и брошен на произвол судьбы. Какое-то время я стоял над колыбелью, ломая голову над своим следующим шагом. В глубине души мне хотелось оставить младенца в колыбели и вернуться в университет. Однако, в последнюю минуту душевная слабость или какая-то родственная сентиментальность взяла вверх. Я взял орущий комок на руки и задумчиво вышел из дома. Провитав почти девятнадцать лет в мире науки, я столкнулся с реальной жизнью.
Этот переход от ученических мечтаний к будничной действительности поразил меня своей суровостью. И тогда, проникнувшись каким-то брезгливым состраданием, я ощутил подобие привязанности к этому ребёнку, своему единокровному брату. Признаюсь, это человеческое чувство было необычным для того, кто раньше любил только книги. Это слабое хнычущее существо, свалившееся точно с неба мне на руки, заставило меня размышлять о его судьбе. Первым делом я нашёл ему кормилицу в другом семейном владении Мулен. Это была мельница, стоявшая на холме возле замка Винчестр. Жена мельника в то время кормила своего младенца, и я был рад сбросить ей брата.
Того короткого время, проведённого с Жеаном на руках, хватило, чтобы я отказался от мысли о жене и ребёнке. Ещё сильнее прежнего укрепившись в своём духовном призвании, я с радостью нацепил на себя сутану. По крайней мере, у меня была уважительная причина не улыбаться. У моей природной надменности появилось оправдание. Мои знания, моё положение вассала парижского епископа широко раскрывали перед мной двери церкви. Двадцати лет я, с особого разрешения папской курии, был назначен священнослужителем Собора Парижской богоматери и погрузился в пучину церковных интриг.
========== Глава 2. Послание из Реймса ==========
Знаете, что заставляет меня качать головой в иступлении? Тот факт, что Пьер де Лаваль де Монфор всего лишь на несколько лет старше меня, а уже архиепископ реймсский. И он ничего не сделал для этого, ровным счётом. Влиятельные родичи засунули белозубого баловня в «город королей». С них взятка Ватикану, a c самого Пьера — ослепительная улыбка. Именно так решаются вопросы повышений в нашем мире. Повышают не самых набожных или учёных. Я понимаю, что не каждому суждено жить в епископском дворце и ходить на аудиенции с королём Франции. Кто-то должен выполнять нудную грязную работу. Кто-то должен выслушивать исповеди, проводить причастие, жечь еретиков и вешать ведьм. Нет, я совершенно не завидую Лавалю. Он мне даже в какой-то мере симпатичен.
— Я восторгаюсь тобой, — признался Лаваль однажды. — Этот труд рядового муравьишки… ведь его никто не ценит.