Не уверен, притворялся ли причетник дураком или на самом деле им являлся. Каждый раз, когда мы встречались, он смотрел на меня, как затравленный оленёнок на охотника, хотя я никогда не был с ним суров.
— Говорю Вам, — продолжал я, сдерживая раздражение в голосе, — его видели у часовни, напротив Епископской тюрьмы. У человека, который мне это сообщил, нет повода мне лгать.
— У меня тоже нет причины лгать, господин архидьякон. Быть может, Ваш друг обознался?
— Исключено. Даниеля Дюфорта трудно с кем-то спутать. В Париже не так много рыжеволосых мужчин шести с лишним футов ростом.
— Тогда спросите его сами, где он находился всё это время.
В эту минуту органист собственной персоной спустился в ризницу. Он действительно выглядел так, будто провёл весь день за композициями. Глаза покраснели, а кончики пальцев были в чернилах. В руке у него был черновик, испещрённый музыкальными знаками и латынью. Нелёгкое дело, разбить псалмы по слогам и положить на музыку. A-a-ag-nus de-i ….
— Меня кто-то искал? — спросил он сонно и рассеянно. — Кажется, я услышал своё имя. Господин архидьякон, чем могу быть полезен? Предупреждаю, в моём теперешнем состоянии от меня мало пользы. Архиепископ решил, что мне скучно живётся и придавил меня заказом.
Причетник, который не был посвящён в тайну родства органиста и архиепископа, деликатно отстранился от разговора и вернулся к распаковыванию свежих свечей.
— Значит, Вы весь день провели в соборе? — спросил я.
— Даже пообедать забыл. Когда спустился на кухню, там ничего не осталось, кроме хлеба. А как Вы себя чувствуете?
Уже второй раз кто-то осведомлялся о моём самочувствии. Всё это казалось странным. Если органист действительно не покидал собор, и этому имелись свидетели, значит заговор, о котором Гренгуар поведал мне на улице Бернардинцев, был выдумкой. Но зачем Гренгуару было мне лгать? Это было на него не похоже. Такие нелепые розыгрыши были не в его духе. У него хватало благоразумия понимать, чем чреваты подобные шутки и сплетни.
— Кстати, — добавил он тем же сонным голосом, — эта женщина опять приходила, осведомиться о Вашем состоянии.
— Какая женщина?
— Ну, та самая, которая часто с вами заговаривает после службы.
— Пакетта Гиберто?
— Нет, что Вы! Пакетта Гиберто давно уехала в Реймс. Я имел в виду мадам Гонделорье. Вид у неё был разбитый. Вам лучше известно, что служит причиной её отчаяния.
***
До вечерней службы оставалось около двадцати минут. Обычно в это время Квазимодо был уже на колокольне. Хотя в последнее время его занимали другие дела, он прилежно исполнял свои обязанности.
Когда я поднялся к нему, он поприветствовал меня взглядом полным преданности и тревоги.
— Сын мой, мы так давно не говорили по душам.
— Вы очень много времени проводите в своей келье, учитель. Все знают, что Вас последнее время беспокоят боли в груди.
— И тебе не пришло в голову меня навестить?
— Но Вы даже епископа к себе не пускали. Вы сами себе лекарь.
— Расскажи мне, что случилось вчера вечером? — спросил я, прищурившись. — Ночная стража слышала какой-то шум.
Звонарь простонал устало и смущённо.
— Цыганке приснился страшный сон. Чёрный монах вышел из стенки и бросился на неё. Она схватила свисток, который я ей оставил.
— И ты примчался по первому зову?
— Примчался.
— И?
— Ничего. Я зажёг лучину. Она убедилась, что в келье никого не было, и опять заснула.
Квазимодо отвечал на вопросы быстро, не отводя глаз, что служило доказательством того, что он говорил правду.
— И ты уверен, что там никого больше не было?
— Никого, учитель. Я охраняю вход в убежище. Ей почудилось.
— И ты прогнал чёрного монаха. Повод для гордости, Жан-Мартин. Цыганка, должно быть, тебе благодарна?
— Увы, она мной недовольна, — ответил он со вздохом.
— Строптивая девчонка. Чем же ты ей не угодил?
— Она просила меня привести одного человека… её знакомого военного, а он не пришёл. И вот, она сердится на меня. Не хочет разговаривать со мной. Даже не глядит в мою сторону, когда я приношу ей еду.
— Вот её благодарность за спасение. Ничего не поделаешь, сын мой. Женщины бывают жестоки к тем, кого не любят.
Лохматая голова звонаря тяжело качнулась.
— Учитель, я глух, но не слеп. Я же всё прекрасно вижу…
— Неужели? И что же ты видишь, сын мой? Поделись со мной. Я умираю от любопытства.
— Я вижу, как Вам нелегко от того, что цыганка так близко. Вы не любите их племя. Знаю, Вы хотели её казни. А теперь она здесь, рядом с Вами. Но священное писание нам велит любить врагов.
У меня перехватило дыхание от такой простодушной наглости.
— Мальчик мой, ты… ты будешь мне напоминать, чему учит нас священное писание?
— Я не Вам напоминаю, учитель, а себе.
Ещё раз вздохнув, он повернулся ко мне спиной, давая мне знать, что я был волен толковать его слова так, как мне было угодно. На что он намекал? В ком он видел врага? В этом пустозвоне-офицере, за которым его посылала цыганка, или во мне?