Она держала в руке букет каттлей, и Сван увидел эти самые орхидеи также и под кружевным ее капором, в волосах, где они были приколоты к эгретке из лебяжьих перьев. Под мантильей на ней было надето черное бархатное платье в пышных складках, с одной стороны подобранное, так что виден был большой треугольный кусок белой шелковой юбки; в вырезе на груди была вставка также из белого шелка, куда было засунуто еще несколько каттлей[343]
.Этот костюм – модное воплощение соблазна: тело женщины скрыто под черным платьем, но белые треугольники белого шелка «действуют, как приманка» – как и орхидеи за корсажем. Кроме того, «бархатная поверхность» платья, мягкая, подобно коже, служит «отражению и выражению страсти»[344]
. Поправляя орхидеи на платье Одетты, Сван впервые начинает ласкать ее, и какое-то время после этого они используют словосочетание «свершать каттлею» в качестве эвфемизма любовных утех.Создавая образ Одетты, Пруст ориентировался на множество прототипов, одним из которых, например, была знаменитая кокотка Лора Хейман. Однако своими туалетами Одетта была обязана графине де Греффюль. Так, повстречав ее в 1894 году на вечеринке в саду, которую устроил де Монтескью, Пруст написал в статье, опубликованной в газете Le Gaulois под псевдонимом «Весь Париж» (Tout-Paris): «Мадам графиня Греффюль была восхитительна в розово-лиловом шелковом платье, украшенном орхидеями и покрытом шелковым шифоном того же оттенка; ее шляпа цвела орхидеями, окутанными лиловым газом»[345]
. В своих мемуарах Монтескью также описывал одно из ее бальных платьев: «Мадам Греффюль могла бы явить собой иллюстрацию из „Оживших цветов“ Гранвиля, она была наряжена каттлеей, вся в орхидейно-лиловом цвете… который ей нравился»[346].В других отношениях, разумеется, Одетта являла собой полную противоположность модной даме из Фобур-Сен-Жермен. Хотя она «страстно хотела быть „шикарной“… ее представления о шике не совпадали с представлениями о нем светских людей». Как поясняет Пруст, «для этих последних шик есть свойство сравнительно ограниченного числа лиц, излучаемое ими на весьма значительное расстояние – в большей или меньшей степени ослабевающее по мере удаления от интимного общения с ними». В глазах людей вроде Одетты, однако, мода была «общедоступным» навыком, приобретение которого, впрочем, требовало «некоторого времени». Одетта верила, что моду можно попросту купить, и любой человек, имевший деньги и дорогие наряды и устраивавший вечеринки, в ее глазах был «модным». Увидев на улице маркизу де Вильпаризи, «в черном шерстяном платье и в чепчике с завязками», Одетта поражается: «Но у нее вид капельдинерши, старой консьержки… Так это маркиза!» Сама она, разумеется, никогда не надела бы такое ужасное платье[347]
.Сван, принадлежавший к светскому парижскому обществу, понимал заблуждение Одетты. Однако он «не делал ни одной попытки изменить это представление о „шике“; сознавая, что его собственное представление было ничуть не более законно, но так же нелепо»[348]
. Сегодня мысли Свана о моде могут показаться снобистскими и старомодными. В конце концов, мода больше не «излучается» представителями социальной элиты. Вместе с тем и в наши дни существуют законодатели мод (к их числу относятся, например, Кардашьяны), а теория «коллективного отбора» на массовом рынке косвенно отсылает к группе (группам), устанавливающей каноны стиля, и к социальной структуре, обеспечивающей их высокий статус[349].Хотя Одетта упрямо отвергала попытки Свана образовать ее вкус, она в итоге «открыла или изобрела свой индивидуальный облик». Было очевидно, что «в своих одеждах она ставит своей целью не только удобство или украшение своего тела», но придает костюму все разнообразие тонких смыслов. «Можно было бы сказать, что в синем бархате внезапно являлась решимость, в белой тафте – покладистость, и… полная благородства сдержанность… в черном крепдешине». Вместо свободного пеньюара она выбирала дезабилье, «как будто задуманное для выхода» и «придававшее ее праздности в… послеобеденные часы какую-то живость и возбужденность». Само обилие сложной отделки, «ряды маленьких атласных пуговок, ничего не застегивавших и не расстегивавшихся», казалось, намекало на некие тайны и дарило обещания – просто в силу столь очевидного отсутствия функциональности[350]
.