— На каторге я скучал… А то как же?! Не люблю я каторгу! Я не могу к ней привыкнуть… То ли тамошнее общество мне не подходит, то ли от одного вида страдающих братьев моя душа наполняется грустью и состраданием… Как бы там ни было, пребывание на каторге мне не улыбалось. Я уже не первой молодости, и иллюзии, которыми я обманывался когда-то, полагая, что буду счастлив в Тулоне, в этом Ханаане каторжников, давно развеялись! Теперь я иду на каторгу с ощущением усталости, скуки, отвращения, как человек пресыщенный; там нет более ничего соблазнительного для моего воображения. Когда попадаешь на каторгу впервые, она представляется неведомой любовницей; в другой раз это уже ваша законная супруга, то есть женщина, чьи прелести не составляют для вас никакой тайны, зато вы сыты семейной жизнью до отвращения… Итак, был я в этот раз, когда приехал в Тулон, мрачен, погружен в меланхолию и сплин… Если бы меня отправили хотя бы в Брест!.. В Бресте я не бывал и, возможно, почувствовал бы себя в этом городе помолодевшим, окрепшим… Не тут-то было! Напрасно я, ссылаясь на требования гигиены, забрасывал прошениями министра юстиции: его превосходительство был неумолим. Я снова впрягся в свою лямку и, вероятно, так и тянул бы ее до конца дней, если бы не познакомился с добрым и наивным юношей, каким был когда-то и я; эта встреча неожиданно вернула мне вкус к свободе.
Господин Жакаль легонько кашлянул, когда Жибасье упомянул о том, что был в молодости наивным и добрым; потом он воспользовался небольшой паузой, которую, как опытный рассказчик, сделал его собеседник, и заметил:
— Жибасье! Если бы Америка потеряла свою независимость, я уверен, что ее нашли бы именно вы.
— Я в этом тоже не сомневаюсь, господин Жакаль, — отвечал Жибасье. — Итак, как я вам уже сказал, молодой человек, с которым соединила меня судьба, с которым я работал бок о бок, с которым я был скован одной цепью, был двадцатитрехлетний или двадцатичетырехлетний юноша, светловолосый, свежий и румяный, как нормандская крестьянка. Ясный взгляд, чистый лоб, безмятежное лицо — все вплоть до его имени (а звали его Габриель) делало его похожим на мученика и придавало ему этакий торжественный вид, отчего все прозвали его «ангелом каторги». Это еще не все; у него и голос был под стать внешности; когда он говорил, казалось, что пела флейта. А ведь я обожаю музыку, и, не имея возможности побаловать себя концертом, я заставлял его говорить только ради того, чтобы услышать его голос.
— Одним словом, — перебил г-н Жакаль, — вы испытывали к своему товарищу сильное влечение.
— Влечение, вот именно… Прежде всего, меня к нему влекла моя цепь, но ведь не цепь, если уж на то пошло, нас сдружила! Я испытывал к нему необъяснимую симпатию, которая и по сей день осталась для меня загадкой… Говорил он мало, но, в отличие от других, если уж говорил, то по делу; или он изрекал какое-нибудь нравоучение (он наизусть знал Платона и приводил на память его изречения, утешавшие несчастного юношу в ссылке); или ругал и поносил женщин, хотя, прошу мне верить, господин Жакаль, я пытался его увещевать; или, наоборот, с воодушевлением воспевал весь женский род, обрушивая проклятия только на одну женщину, которая, по его словам, и явилась виновницей его ссылки; ох, и распоясывался он, проклиная ее!
— В чем же состояло его преступление?
— Да так, пустое — ребячество, грубая подделка.
— Какой срок ему дали?
— Пять лет.
— Он рассчитывал отбыть весь срок?
— Когда он прибыл на каторгу, у него была на сей счет своя идея: он называл это искуплением; однако благодаря тому, что его прозвали «ангелом каторги», он однажды вспомнил, что у него есть крылья, расправил их и улетел.
— Вы прирожденный поэт, Жибасье!
— Я был президентом Тулонской академии, господин Жакаль!
— Продолжайте.
— Как только в его душе зародилась надежда вновь обрести свободу, в нем сразу изменилось и лицо, и поведение, спокойствие переросло в суровость, из печального он стал угрюмым. Он заговаривал со мной раз-два за весь день и отвечал на мои расспросы со спартанской лаконичностью.
— Неужели вы с вашим умом не догадывались о причине таких перемен, дорогой господин Жибасье?
— Разумеется, я сразу понял, в чем дело. Однажды вечером, возвращаясь с работы, я завел с ним разговор:
«Молодой человек! Я старый волк. Я знаю все каторги так же хорошо, как метр Галилей Коперник знаком со всеми европейскими дворами! Я жил с бандитами и каторжниками всех мастей и разновидностей, изучил этот вопрос и могу с одного взгляда определить: „Этот человек тянет на три, четыре, пять, шесть, десять или двадцать лет каторжных работ“».
«Куда вы клоните, сударь?» — спросил меня Габриель своим нежным голосом.
Он называл меня «сударь» и обращался исключительно на «вы».
«Зовите меня лучше „милорд“, мне так больше нравится, — сказал я. — Куда я клоню, сударь? Я физиономист, которому почти нет равных…»
Говоря «почти», я имел в виду вас, господин Жакаль.
— Вы очень добры, дорогой Жибасье! Однако, признаться, я бы сейчас всем вашим комплиментам предпочел грелку для ног!