– Матушка, матушка! – воскликнул Марсиаль, сердце которого разрывалось от этой ужасной сцены. – Зачем вы меня позвали?
– Потому что я надеялась внушить тебе смелость и ненависть… Но в ком нет одного, в том нет и другого, мерзавец!
– Матушка!
– Трус, трус, трус!
В этот момент в коридоре раздалась чья-то тяжелая поступь. Старый солдат вынул часы и посмотрел на них.
Восходящее солнце, ослепительное и лучезарное, образовало полосу золотистого света, проникшую через глухое окно в коридоре напротив камеры.
Дверь открылась, и в камеру хлынул яркий свет. В освещенное пространство надзиратели внесли два кресла[71]
, затем секретарь суда взволнованным голосом сказал вдове:– Сударыня, настало время…
Приговоренная поднялась, прямая, бесстрастная; Тыква испускала пронзительные вопли.
Вошли четверо мужчин.
Трое из них, одетые довольно небрежно, держали в руках небольшие связки тонкой, но очень прочной веревки.
Самый высокий среди них, одетый в приличный черный костюм, в круглой шляпе, при белом галстуке, вручил секретарю суда документ.
Это был палач.
В сопроводительной бумаге удостоверялось, что обе женщины, осужденные на смертную казнь, переданы палачу. С этого момента эти божьи создания поступали в его полное распоряжение, и отныне он всецело отвечал за них.
Вслед за взрывом отчаяния у Тыквы наступило тупое оцепенение. Помощники палача вынуждены были усадить ее на кровать и поддерживать там. Челюсти ее свело судорогой, и она едва смогла произнести несколько бессвязных слов. Она непрестанно водила вокруг тусклыми глазами, подбородок касался груди, и без поддержки она бы рухнула наземь, будто ворох тряпья.
Марсиаль, в последний раз поцеловав несчастную, стоял неподвижно, ошеломленно, не смея двинуться с места, как бы зачарованный этой ужасной сценой.
Упорная дерзость вдовы не покидала ее; с высоко поднятой головой она сама помогала снять с себя смирительную рубашку, стеснявшую ее движения. Сбросив этот холщовый балахон, она оказалась одетой в поношенное черное платье.
– Куда мне сесть? – спросила она твердым голосом.
– Будьте любезны, устраивайтесь в этом кресле, – сказал ей палач, указывая на одно из них, стоявшее при входе в камеру.
Так как дверь оставалась открытой, можно было увидеть в коридоре надзирателей, начальника тюрьмы и несколько любопытствующих лиц из привилегированного сословия.
Вдова твердым шагом направилась к указанному ей месту, проходя мимо дочери, она остановилась, приблизилась к ней и растроганным голосом сказала:
– Дочь моя, обними меня.
При звуках материнского голоса Тыква очнулась, выпрямилась и с жестом, полным отвращения, вскричала:
– Если есть ад, то пропадите в нем пропадом!
– Дочь, обними меня, – настойчиво повторила вдова, делая еще шаг в ее сторону.
– Не приближайтесь! Вы погубили меня, – произнесла несчастная, отталкивая мать руками.
– Прости меня!
– Нет, нет! – судорожно воскликнула Тыква. И так как это напряжение исчерпало все ее силы, она почти без чувств упала на руки помощников палача.
Словно облако окутало неукротимое чело вдовы; на мгновение в ее жестоких глазах сверкнули слезы. В этот момент она встретила взгляд сына.
Должно быть, она колебалась и, словно уступая в душевной борьбе, сотрясавшей ее душу, проронила:
– А ты?
Марсиаль, рыдая, бросился на грудь матери.
– Довольно! – сказала вдова, подавив свое волнение и высвободившись из объятий сына. – Он ждет. – И она указала на палача.
Затем стремительно прошла к своему креслу и села.
Луч материнского чувства, осветивший лишь на мгновение мрачную глубину ее души, внезапно померк.
– Сударь, – почтительно обратился ветеран к Марсиалю, участливо подходя к нему, – вам нельзя оставаться здесь, извольте удалиться.
Марсиаль, охваченный ужасом и страхом, машинально последовал за солдатом.
Помощники палача перенесли бесчувственную Тыкву и усадили в кресло, один из них поддерживал ее обмякшее тело, в то время как другой длинной веревкой крепко связывал руки за спиной, а ноги – у щиколоток так, что она могла двигаться лишь мелкими шагами.
Эта операция была и странной и ужасной; тонкая веревка, едва заметная в полумраке, которой эти молчаливые люди ловко и быстро связывали обреченную, казалось, сама собой тянулась из их рук так, словно пауки ткали сеть для намеченной ими жертвы.
Палач и его помощники с тем же проворством опутывали вдову; но черты ее лица нисколько не изменились. Время от времени она лишь непроизвольно покашливала.
Когда осужденная была полностью лишена возможности передвигаться, палач, вытащив из кармана длинные ножницы, учтиво сказал ей:
– Соизвольте наклонить голову.
Вдова наклонила голову, промолвив:
– Мы ваши верные клиенты, вы уже имели дело с моим мужем, а теперь очередь наша с дочерью.
Палач молча собрал в левую руку длинные седые волосы осужденной и начал их стричь очень коротко, в особенности на затылке.
– Выходит, что в моей жизни меня причесывали три раза, – с мрачной усмешкой продолжала вдова, – в день моего первого причастия, когда надевали вуаль; в день свадьбы, когда прикалывали флердоранж, и вот сегодня, не так ли, парикмахер смерти?
Палач молчал.