Но это было потом, когда Метелкин уже пообтесался и в клубе, и в стенах самого санатория, где из первых рук получал горячий дармовой ужин, по калорийности не уступающий бойцовскому. Да и к женским волонтерам он потом стал относиться без ханжеского скрипа. Вольному – воля! Эти волонтеры тоже заработали себе капельку удовольствия, оставшись, наконец, освобожденными от страха быть поколоченными пьяницей-мужем, от его деспотической власти в семье, от бледной немочи безденежья: пенсия хоть небольшая, а надежная.
А что делать? Дети давно разъехались, внуками не успокоишься, вот и встречают эти женщины свою запоздалую пору осенних предненастных дней, превращаясь хоть на вечер в тех самых, надушенных «Красной Москвой», девчат, чьи шелковые локоны теребил Иван в приступах неизъяснимой нежности в свою соловьиную пору, отдавшись течению молодости.
Зрелость плода не в его оболочке, а в сердцевине. Работа сторожем делала Метелкина философом.
А пока Иван с иронической усмешкой, стоя в дверях клуба, наблюдал, как под железнодорожный грохот музыкальных механизмов конвульсировало и нелепо двигалось в противоестественном ритме желе человеческих тел далеко не праздного возраста.
Густой запах женских подмышек будил темные воспоминания…
Вдруг удивленный голос окликнул Метелкина по имени. Иван, вздрогнув, повернулся.
Перед ним стояла густо напомаженная баба с высоким шиньоном на голове. Такие прически носили советские модницы лет сорок назад. Баба в молодежном джинсовом костюме с яркими аппликациями, противоречащим ее округлым формам и возрасту, имела вид великосветской львицы, помноженный на рыночную оторву, промышляющую челночным бизнесом.
Все ее существо говорило, что она женщина хоть и одинокая, но обеспеченная и вполне счастливая в своем положении, не обделенная мужским вниманием, как некоторые в ее возрасте. Но под обильной косметикой угадывалась уверенная поступь времени: пунцовые маки румян на тоненьких стебельках морщин высвечивались особенно четко, уголки глаз, жирно обведенных графитовым стержнем, пыльно лучились к вискам наподобие птичьих лапок, и все-таки в них, вопреки всему, светилось женское, еще не ушедшее кокетство.
Как же это он сразу не догадался? Верка! Точно, она! Вера Павловна, как она любила себя называть. Крановщица. Но вся другая. От прежних времен у нее остались только этот взбитый горкой шиньон, да румяна, да глаза зовущие.
Румянец, правда, тогда был от жаркой молодой крови, а не от косметики. Маки цвели прямо на щеках, а не на жухлых стеблях. И клубнички губ были не как сейчас, мятые, а тугого налива, свежие и крепкие, и сладостно сочились, стоило только к ним прикоснуться.
Ох, и целовалась же она! Скользкая, как угорь! Как не стискивай ее – все равно изворотится! Думаешь – вот, все, приплыла, а она вывернется и ускользнет с тихим смешком. А на другой день еще и издеваться начинает: «Чтой-то у тебя походочка такая, вроде без седла всю ночь скакал?» Отшутится Иван. Скажет – на работе балкой прищемило. Стерва, а не девка!
Много лет прошло, а все мнится то время…
16
Эти воспоминания заворошились у Ивана Захаровича в голове, когда он стоял в дверях санаторного клуба, и под вагонный грохот музыки та самая Верка, Вера Павловна, заглядывая ему в глаза, гладила и гладила обезволенную его руку в попытке вызвать ответное что-то.
Напрасно это все!
Поезд ушел давно и навсегда, унося за собой едкий и стыдливый дым юности.
Перед Метелкиным стояла чужая, едва знакомая женщина тех самых лет, когда девичьи комплексы становятся обузой, и с ними расстаются без сожаления.
Теперь надо успеть ухватить, урвать, повольничать, пока не источилось, пока не иссякло устье родника, еще дающего о себе знать в тоскливом одиночестве…
– Это сколько же лет мы не виделись?.. – Вера Павловна томно закрыла глаза и начала отсчитывать. – Так. Один, два три, десять… – Потом коротко хохотнула: – Много! А я Володьку уже похоронила. Ну как же, Володьку, мужа моего! Помнишь, какой красавец был? Ох, и погулял он от меня! Ты ведь его знаешь. Я говорю: «Жеребец ты, Владя, кастрирую тебя! Дождешься!» А он смеется. Сам знаешь. Вы с ним по бабам вместе терлись. Он все тебе завидовал. Как выпьет лишку, так зубами скрипеть начинает. Берется нож точить.
Верка тараторила без умолка, словно Метелкин только вчера с ее кровати слез.
Когда-то обволакивающий, тягучий голос ее стал теперь глуховатым и густым, словно шел не из гортани, а откуда-то из-за пазухи, из груди.
У Веры Павловны от давних лет, наверное, в голове все перепуталось. Какой Володя-Владя? И почему он должен завидовать Ивану Захаровичу Метелкину – монтажному прорабу, который за чистый оклад горбатился по четырнадцать-пятнадцать часов в сутки, обеспечивая таких, как ее муж, пропойц и лентяев, Владей-Володей, приличным заработком, несмотря на все их раздолбайство?