Японская полиция стоит чуть в сторонке, в белых перчатках и ослепительных гетрах. Лица улыбчивы и доброжелательны. Руки сложены на животиках: ни дать ни взять — игрушечные полицейские. Делать им сейчас ничего нельзя: демократия прежде всего. Кричать можно что угодно и кому угодно. Нельзя разрешать действовать физически. Это нехорошо. Это даже некрасиво. Этого полиция постарается не допустить.
Выходят наши товарищи на привокзальную площадь, а там кричат еще пьяней и похабней, просто извозчичьим матом орут.
Делегация садится в две машины и уезжает к зданию представительства ДВР, которое охраняет японская жандармерия.
На следующий день, после протеста, заявленного делегацией, японские власти подгоняют к зданию представительства ДВР три броневика и роту солдат.
Очередной изящный укол: делегация идет к вагонам, чтобы следовать в Дайрен — к месту переговоров, — а вокруг марширует рота солдат. И не понять, то ли арестованных увозят, то ли почет оказывают.
Повар, нанятый в Харбине делегацией, полунемец, полутатарин, проживший на Востоке всю жизнь, шепотом объяснял проводникам салон-вагона:
— Азиаты не лыком шиты. Они не только цветом кожи разнятся, у них и мозг другой, и видят они не так, как европейцы. Поди догадайся, как они все вокруг себя видят! Глаза у них с прищуром, необыкновенно хитрющие глаза. Но и хитрость у них особая, на нашу не похожа. Мы в обход хитрим, с дальним прицелом и с логикой в замысле, а дальневосточный азиат в лицо тебе врет и улыбается — это и есть, по-ихнему, хитрость. Думаешь про него: вот чудак, мне ж твоя хитрость сразу видна. Ан нет! Ему только этого и надо. Это он так поначалу хитрил. На самом-то деле он подальше нашего брата задумал, и убить для него — это помочь человеку переместить душу из бренности в божественность, всего-навсего.
Дайрен. «Ямато-отель»
Это самый фешенебельный отель Дайрена. Кругом красное дерево, все старомодно и учтиво. Делегацию встречает секретарь МИДа господин Шимада. Он провожает членов делегации на отведенный им второй этаж и договаривается с секретарем русской делегации, что переговоры будут вестись здесь же, в сером зале, без прессы, форма — белые костюмы из-за влажной жары, черные галстуки и штиблеты черного цвета.
— Дьяволы, — ворчит Блюхер, — не иначе, как от своих агентов получили сведения, что у нас нет белых костюмов. Вот ведь черт возьми, а? Может, мы и в этих пройдем? Чем наши плохи, серенькие?
— Не годится, — говорит Федор Николаевич Петров. — Придется раскошелиться, сейчас поедем к портным.
Японцы — народ вежливый и предупредительный — одним нашим не дают побыть ни минутки. Только наши решат отдохнуть с дороги, как в номер к каждому стук в дверь: на пороге стоит сахарный от нежных улыбок дипломат и просит пожаловать господ делегатов вниз, в ресторан, на торжественный обед.
Стол накрыт: икра, омары, трепанги, крабы, сыры, вина, ветчина. Не бывает такого стола в жизни! Наши дипломаты — все из рабочих, только переводчик — бывший студент да Федор Николаевич Петров прошел курс наук в тюремном замке Шлиссельбурга.
Японские дипломаты лихо орудуют пятью вилочками, десятью ножичками, на руки свои не смотрят, жуют быстро, отрезают малюсенькие кусочки, и все будто само у них режется. А у наших — кроме Петрова, который так же легок и изящен, — ножи тупые, с вилок все падает, секретарь вывалил кусок курицы на брюки своему японскому соседу (японец даже не шевельнул бровью — вроде это и не его ноги), экономический советник опрокинул на себя один из пяти фужеров, поставленных перед ним официантом, другой советник с такой силой нажал вилкой на елозившую по тарелке диковинную закусь, что тарелка — тюк! — и пополам. Василий Константинович до вилки с ножом не дотрагивается вовсе. Только корочку маслом помазал и жует себе, на хозяев стола посматривает и все запоминает: кто как и что ест.
— Господа! — возглашает руководитель японской делегации Мацушима. — Я думаю, что переговоры явят собой образец искренности и взаимного доброжелательства. Я пью за успех, господа!
Шумит тяжелый океан, с ревом разбивается о высокие каменные глыбы, замирает в воздухе снежными, устремленными ввысь валами, а потом с шелестом обрушивается вниз — в самого себя.
Блюхер без ежедневной двухчасовой прогулки не человек. Как бы ни работал, пусть двадцать часов, все равно обязательно пешочком, размеренным шагом десять километров отшагай, хоть помри.
— Мой двоюродный дядька, — объяснял Василий Константинович Петрову, — до восьмидесяти пяти лет жил, а в восемьдесят еще женихался с молодухами. А все почему? Он по вечерам письмоноше помогал, в соседние деревни письма разносил. Пятнадцать километров отмахает, а потом сидит у печи, ноги вытянет и от счастья плачет. Честное слово! Молится и плачет радостно.