— С пакгаузов. Посмотрим, что привезли пароходы, видите, сколько их у причалов? Помните, в «Онегине»:
— Как страшно, Максим Максимыч.
— Отчего?
— Будто он про наше сегодня писал.
— Ничего страшного. Просто он гений. А дальше помните?
— Но ведь это же про нас! «Часы летят, а грозный счет меж тем невидимо растет». Мы пьем, смеемся, а мужики вилы натачивают. Вон наша горничная на меня волком смотрит. Действительно, только в России могли так легко и бездумно отдать большевикам в октябре свободу, завоеванную в феврале.
— Отдали такую же свободу, как у нас? Здесь?
— Конечно.
— Вы считаете, что наша здешняя ситуация может считаться эталоном свободы?
— В некотором роде.
— Да?
— Да! Да! Да!
— Только, пожалуйста, не начинайте еще интеллигенцию нашу бранить, обидно за интеллигенцию, когда ее топчут. Как с кем надо счеты свести или повод для ужина необходим — так айда бранить интеллигентов.
Они прошли контрольный пункт. По журналистскому удостоверению охрана пропустила Исаева, подобострастно козырнув ему, — провинция испытывает благостный страх перед прессой. Вдали, за третьим пакгаузом, построенным совсем недавно из американского ребристого металла, стояла цепь японских солдат с винтовками наперевес. Было слышно, как на причале протяжно скрежетал плохо смазанный кран. Разгрузку вели русские — это было ясно, потому что старший кричал басисто:
— Майнай легко, то ж тебе не баба с цицками, а кабриолет с пушкой!
Начальник последнего караула, маленький японский унтер-офицер в очках, быстро посмотрев удостоверение Исаева, улыбчиво ответил:
— Нельзя идти.
— Почему?
— Нельзя идти, — повторил он, еще более обворожительно улыбаясь. — Там русские люди ругаются бранными словами, которые недопустимо слушать такой очаровательной барышне.
Из-за пакгауза выскочил Чен — как обычно франтоват, в руке тросточка с золотым набалдашником, пальто — короткое, как сейчас вошло в моду в Америке, островерхая японская шапка оторочена блестящим мехом нерпы, лицо лоснится: видно, с утра получил в парикмахерской массаж с кремом-вытяжкой из железы кабарги — кожа делается пахучей, эластичной, и морщины исчезают. А откуда у Чена морщинам взяться, когда ему двадцать четыре года. Хотя морщинки у него под глазами есть: как-никак четыре года он работает в белом тылу, когда ночью каждый шорох кажется грохотом, а днем в любом, идущем сзади, видишь филера.
Чен подскочил к унтер-офицеру, что-то сказал ему по-японски, быстрым жестом сунул в руку зелененькую банкноту, унтер отвернулся, и Чен провел Исаева с Сашенькой сквозь строй японских солдат. Те смотрели мимо и вроде бы не видели троих людей, которые прошли, касаясь их плечами.
— Что вы ему сказали? — спросила Сашенька.
— О, я прочел ему строки из Бо Цзю-и, — ответил Чен.
— У нас сегодня день начался с поэзии, — улыбнулся Исаев.
— Что это за стихи?
— Это не стихи. Скорее, это труд по практической математике великого китайского мудреца — так совершенны рифмы.
Они вышли на причал. Громадный кран, размахивая стальной шеей, поворачивался, спуская вниз, на бронированную платформу, огромный зеленый танк. Три танка уже были сгружены, и возле них возились японские техники, объясняя русским офицерам, как заводится мотор. Сейчас, когда машины ревели, пуская из выхлопных труб клубы черно-синего дыма, казалось, что стреляют из пулеметов.
— Какие страшилища, — сказала Сашенька, — словно животные из каменных веков.
— Каменный век был один, — улыбнулся Исаев, — эпохи в нем — разные.
— Еще семь штук осталось, — заметил Чен. — Правда, что-то стряслось с краном, боюсь, испортился.
— А отчего разгружают каппелевские солдаты?
— Видимо, не надеются на грузчиков.