К пятнадцати годам он обзавелся старенькой лодкой, которую нашел на утреннем берегу после бушевавшего две недели тайфуна. Теперь он навсегда ушел от людей в море. Возвращался Динь на сушу лишь изредка, чтобы поменять улов на деньги и купить что-нибудь из одежды или немного риса. Море стало его домом. И его это устраивало. Но плохие люди, как он считал, поделили неделимое: они поделили морские просторы, и теперь просто так рыбу ловить было нельзя. Диня гнали отовсюду, лодку дырявили, его несколько раз били. Артели, которые поделили всю морскую гладь, не очень-то терпели конкурентов, даже если конкурент хотел выловить всего десятка два рыбин. Динь уходил в море ночью, он стал рыбным пиратом — потрошил чужие сети, раз ему не разрешали ставить свои. И брал он немного, так, чтобы эти плохие люди не догадались. И ему это удавалось. Жил он где придется, его не интересовал быт; ему вполне хватало того, что он мог подложить под голову старую кастрюльку, а укрыться куском выцветшего брезента от кузова военного автомобиля, чтобы почувствовать себя на верху блаженства. А чтобы блаженства было больше, он пел нескончаемую песню из набора гортанных звуков. Тихо, под нос, чтобы никто, кроме него самого, не слышал.
Тихой августовской ночью его старая, пропахшая рыбой лодчонка скользила по водной глади в двадцати милях от острова Лишен. Удача была сегодня на его стороне. Пол-лодки было завалено живым селедочным серебром. И, хотя ночная вылазка пришлась Диню по душе, на его лице, морщинистом и небритом, не было ни йоты удовлетворения; оно оставалось таким же скорбным и печальным, как всегда.
Море всё искрилось под мягкими волнами таинственного лунного света. Мириады звезд безмолвно смотрели на него, одинокого рыбака, затерянного в морской пустыне. Иногда казалось, что по каким-то неведомым законам небо превращалось в море, а море — в черное мерцающее звезд ное небо… И тяжелый, влажный и теплый воздух тут же пере рождался в морскую водицу, а парившая, искристая водная поверхность тяжелой шелковой сизой скатертью, переходящей в черноту по краям горизонта, уползала в небеса.
Вдруг Динь увидел, как на него, будто из белесого тумана, из дурманного сна, откуда-то из небытия, надвигается большой белый корабль. Шел он, несмотря на размеры, почти так же тихо, как и его старая посудина. Лишь слабое шипение разрезаемого форштевнем полотна уснувшего ночного моря можно было услышать чутким ухом. И вот, когда судно подошло совсем близко, Динь понял, что это не мерцающий туман окружает корабль-призрак, а огромные кипенно-белые паруса, поймав ленивый попутный ветерок, движут его величаво по лунному фарватеру погрузившегося в сон моря.
Диме трудно было дышать: рот ему заклеили скотчем, к тому же из носа сочилась кровь. Ноги были связаны, руки тоже — за спиной. Ему хотелось разглядеть мучителей, но мешала глубоко надвинутая вязаная шапочка. Он почти не сомневался, что один голос принадлежал коку Кривому, а вот второй… он слышал этот баритон не раз, и это знакомое, чуть окающее произношение… Что-то не срасталось в его голове, не идентифицировалось с конкретным человеком, как он ни напрягал свои мозги.
Почему-то не было никакого страха; казалось, что вот сейчас, в последний момент, кто-то ударом ноги выбьет дверь — и его спасут. Он задыхался еще и от бессилия, от досады на себя за то, что неосмотрительно повернулся спиной, не бросился первым на них, не закричал, в конце концов. Ведь он всё знал наперед, весь вечер перед этим моделировал ситуацию, и по всему выходило, что он только своим хладнокровием и бесстрашием одержит победу. И ему — нет, не посмертно, — а на плацу морского университета, при всех, прочитают указ и наградят орденом. Молоденькая корреспондентка попросит: «Расскажите, как это было». — «Я прочитал в его глазах испуг и понял, что этот испуг — залог моей победы», — ответит он ей, совсем при этом не рисуясь.
«Куда же он кинется бежать с парусника, когда я почти Джеймс Бонд? — думал он. — Я ему скажу: "Ну вот, пройдемте!" — и не торопясь, конечно, настороже, пойду за ним, сопровождая его в каюту капитана». И эти наверняка дрожавшие руки, и всамделишный испуг в глазах, и эта почти мольба дать ему сигарету… И этот, как ему показалось, дрожащий фальцет: «Отпусти меня…»