Череда легких побед постепенно превратила в простую, обыденную процедуру, то таинственное, скрытое от посторонних глаз волшебство, когда одно слово или нечаянное прикосновение вдруг рождает бурю чувств. Бессонные ночи, отказ от еды, особая глухота, когда весь мир вдруг сублимируется в одном человеке и человечества как такового уже не существует вовсе… Мир вообще может превратиться в глоток воздуха, каплю воды, жажду или голод. Само существование порой зависит от его или ее взгляда в твою сторону. Муки ревности, бессмысленность существования без второй половинки и еще много такого, что и не выразишь словами, что всегда было главным мерилом болезни под названием любовь, — всё это напрочь отсутствовало в Илье. Казалось, навсегда. А тут было удивление: с тобой даже не хотят говорить. И кто? Девчонка. Одета в робу, тельняшку, ногти без всякой пилки… Что она возомнила — морячка! И эти — курсантики…
Чем больше Илья об этом размышлял, тем больше раздражался. Выходил он из себя оттого, что все мысли почему-то возвращались опять к ней — курсанту Фуфаевой. К Маше. Память услужливо вытаскивала файлик с изображением беззащитной жилки, пульсирующей на ее белой, незагорелой шейке, и чуть испуганных лазоревых глазищ. И как она гордо встала, как пошла легкой походкой…
Он отгонял эти образы, возникающие перед его глазами, пытался настроиться на деловой лад. Но это удавалось с большим трудом. Он сам на себя за это злился. В конце концов, это обязательство в пятьсот-семьсот строк для «Вечернего города» он бы раньше выполнил за один присест, а тут всё давалось с таким трудом и досадой на самого себя.
Илья тащился от одного борта к другому, с верхней палубы и обратно в трюм как неприкаянный, среди вечно занятых чем-то курсантов, боцманов, матросов, и ему казалось, только он один здесь, на паруснике, лоботряс и изжога. Ему первый раз в жизни показалось, что никчемность — это он. А эти ребята в синих робах — будущая гордость морской России. Ну ладно. Это пацаны, им можно покорять моря и океаны, а что делает здесь она — Маша Фуфаева? Наконец он понял, почему ноги сами собой гонят его по палубам. Он опять искал встречи с Машей.
Ну вот, кипятился он еще больше, неужели он заболел особой морской болезнью? На суше он никогда не думал о дочерях Евы в превосходной степени. Никогда! «А не называется ли этот приступ любовной лихорадкой? Лечить ее надо работой, — решил Илья. — Вперед, к "клаве"! Мой друг комп, спаси меня!»
Работа его, до этого не очень-то утомительная, — написать сколько-то строк о дне, который прошел, подкрепив его двумя-тремя фотокадрами, — превратилась в сущий ад. Ему казалось, что он разучился писать. Исчезла «легкость пера», которой он так гордился. Он буквально выдавливал из себя по строчке репортажи, чтобы отнести их на подпись Ширшовой и на утверждение капитану для отправки рожденного в неимоверных муках творения в контору, во Владивосток. Стыдно было перед профессором Смирновым и Татьяной Владимировной за то, что он стряпал в тиши каюты под номером «двести четыре», которая находилась в кормовом отсеке на твиндечной палубе ниже ватерлинии, всякую лабуду на морскую тематику.
В море не очень-то наскребешь новостей, которые были бы интересны университету, пытался жалкими аргументами усыпить он свою совесть. И сам же не соглашался с собой. Надо было искать неожиданные ракурсы и подключать аналитику. Тем более с тобой никто особенно не хочет делиться информацией. Иногда внутренняя полемика с самим собой повергала его в депрессию, но он недолго поддавался унынию и хандре: ему обязательно хотелось разобраться, что на самом деле происходит на паруснике. Тут была какая-то тайна, пока не очень понятная ему. Но, как истинному журналюге, ему хотелось докопаться до истины…