Наиболее внятный ответ на эти вопросы дал один экзальтированный кипрский джентльмен, принявшийся вдруг посреди лондонской пресс-конференции чуть не на коленях умолять русского майора об одолжении: “Мы будем целовать нашего Гагарина, если он приедет на Кипр”.
Да-да: именно этого они и хотели по большому счету – ничего больше: целовать “сына Земли”, совершившего “звездный рейс”. “Нашего Гагарина”. Вопрос в том, насколько это оправдывало риск выдачи выездной визы “нашему” – да-да, все-таки НАШЕМУ – 27-летнему майору, слетавшему к звездам, но политически неоперившемуся.
Нет ничего удивительного в том, что пропагандистская машина в полной мере использовала Гагарина в качестве представителя своих интересов внутри страны и в странах-сателлитах; что первой его поездкой, совершенной буквально через пару недель после приземления, была Чехословакия – и затем Куба, Польша, Венгрия и т. д.; то был хорошо спланированный “круг почета”, выездная агитационная кампания, организованная по понятной модели. Но допустить сход космонавта с запланированной дипломатической орбиты и попадание в очевидно опасный “метеоритный пояс”?
Те, кто разрешал, по существу, неалгоритмизированные, рассчитанные на удачу, первые выезды Гагарина в “настоящую”, “капиталистическую” заграницу, сами, по-видимому, не знали, каких дивидендов ожидать, – однако сочли оправданными риски выставить на торги подвергшийся редизайну идеологический продукт в момент, когда политические рынки Запада оказались в состоянии волатильности (Британия теряла одну колонию за другой; США были еще не вполне готовы принять на себя роль глобального полицейского, которую ранее выполняла Британия; кроме того, США не понимали, что делать с пожаром практически у себя на заднем дворе: Кубой).
По существу, с Гагариным советская пропаганда предложила переживающему глобальный политический кризис миру – и Западу, и своим, и третьим странам – своего рода открытую платформу. Не очень понятно, что конкретно означала для них способность СССР летать быстрее и выше всех прочих стран (скорее всего, некое военное преимущество), – но ясно, что к этому можно было присоединиться: жить плетень в плетень, дружить домами, заключать экономические контракты и т. д.
Эффект после запуска этой “платформы” превзошел самые смелые ожидания. “Гагарин” стал самым успешным проектом советской власти не только по части техники, но и в качестве “мягкой силы” – позволившей продолжить политическую экспансию из космоса на чужие территории. Впоследствии главной реакцией этих авантюристов было – тоже – не столько даже удовлетворение, сколько безмерное удивление. Каманин, советское официальное лицо, ошеломленно записывает в дневнике: “Наблюдая миллионные толпы людей, так горячо приветствующих Гагарина, я часто вспоминал свои юношеские впечатления от одной лубочной картинки, изображающей встречу Иисуса Христа с народом. Запомнился светлый лик Божества в центре и полтора-два десятка удивленных и вопрошающих лиц на заднем плане” [9].
Несомненно, некоторые визиты Гагарина за границу были своего рода операциями прикрытия для выглядящей в глазах Запада неблаговидной деятельности СССР – строительство Берлинской стены, попытка установить ракеты на Кубе, недемократические выборы в ГДР. Однако что касается мая – июня 1961 года, то более правдоподобным выглядит “советское” – в данном случае речь идет о Бразилии – объяснение: “Крайне зависимая в политике и экономике от США страна хотела продемонстрировать свою значимость, принимая советского посла мира” [15].
Первый раз[45]
на чужом поле Гагарин сыграл в Праге, но Чехословакия была сателлитом СССР, поэтому у скептиков были основания списывать энтузиазм пражан либо на обычные гиперболы официальной прессы, либо на то, что он носил неестественный характер и был инспирирован желающими выслужиться перед СССР властями. Допустим (хотя есть основания полагать, что это не так – весной 1961-го в Чехословакии правда из каждого радиоприемника звучала песня “Dobry den, majore Gagarine”, да и заваливали его не гвоздиками с ленточками, а сиренью, которую чехи рвали просто так, от себя).