Ею стала цветаевская «Поэма Конца», машинописные копии которой уже ходили по Москве. В начале 20-х чисел марта одна из них, скверного качества, попала в руки Пастернака. Для Бориса Леонидовича, задавленного чрезмерной требовательностью к себе, непониманием окружающих и хроническими семейными неурядицами, само бытование поэмы в России без участия типографского станка было равносильно чудесному явлению Поэзии там, где он ее давно оплакал.
25 марта он написал Марине Ивановне:
«Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги, с мостом то вдали, то вдруг с тобой, перед самыми глазами, качу к кому-нибудь, подвернувшемуся в деловой очереди или в памяти, и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, Микеланджеловской раскидистости и Толстовской глухоты, которая называется Поэмой Конца. Попала ко мне случайно, ремингтонированная, без знаков препинанья. <…> Сижу и читаю так, точно ты
это видишь, люблю тебя и хочу, чтобы ты меня любила» (ЦП, 148, 149).Повторилась история с «Вёрстами»: погружение в новый шедевр Цветаевой породило волну любви, нежности, преклонения перед ее талантом.
Однако на этот раз он уже не сдерживает чувств, шлет ей одно за другим четыре больших письма, в которых объяснения в любви перемежаются размышлениями о будущем, о сути творчества и собственной судьбе. Этот сплав в отношениях Пастернака к Цветаевой глубоко естественен.
«Надо было прочесть Поэму Конца, –
пишет он в одном из них, – чтобы увидать, что большая поэзия жива, что, против ожиданья, можно жить. К Поэме Конца присоединился еще один факт, тоже родом из большой поэзии. О нем после» (ЦП, 156—157), – проговорившись, спохватывается он.Этим фактом стало известие, полученное практически одновременно с цветаевской поэмой – в письме от отца, датированном 17 марта. В нем, сообщая о получении ответа от Рильке на давнее поздравление с юбилеем (что для Пастернака само по себе было чудом), Леонид Осипович вскользь замечает, обещая прислать выписки из оригинала: «он о тебе, Боря, с восторгом пишет… и недавно читал в парижском журнале перевод Valery»
(ПРС, 281).Это сообщение не только несказанно обрадовало, но и озадачило адресата. Прежде всего, его волновали два вопроса: что конкретно написал Рильке и не скрывается ли за упомянутым Valery известный французский поэт Поль Валери. Именно их он задает 23 марта сестре Жозефине, которой отец отправил оригинал письма. Да и вообще Пастернаку как-то не верилось в похвалы Рильке:
«Если папа всего этого не выдумал, –
замечает он, – то перепиши, пожалуйста, все письмо Рильке сначала до конца, потому что оно, наверное, изумительное и мне хочется прочесть его целиком. Если папа наболтал, то есть преувеличил, я ему это прощу, конечно, но тогда он не знает, что он сделал».Чуть ниже он поясняет, что признание Рильке для него – «веянье близости и любви, платонизм, равенство душевного божественному»
(ПРС, 285—286). Однако письмо уже не застало послания Рильке у Жозефины – оно пошло дальше по семейным каналам.В следующем письме сестре от 28 марта Пастернак связывает воедино имена Рильке и Цветаевой:
«Ах, какой она артист, и как я не могу не любить ее сильнее всего на свете, как Rilke. <…> Почитай ее. <…> Там среди бурной недоделанности среднего достоинства постоянно попадаются куски настоящего, большого, законченного искусства, свидетельствующие о талантливости, достигающей часто гениальности. Так волновали меня только Скрябин, Rilke, Маяковский, Cohen»
(ПРС, 287—288).